Исповедь королевы
Шрифт:
Он выслал также Калиостро и его жену. В этом проявилась его слабость.
Если король был не согласен с парламентом, он должен был бы во всеуслышание заявить о своем несогласии. Вместо этого он согласился с решением парламента, а потом принял решение о ссылке.
Я не могла избавиться от ужасной депрессии, охватившей меня. Мерси писал моему брату:
«Отчаяние королевы превосходит то, которое могло бы разумно объясняться такой причиной».
Это была правда. Однако интуиция подсказывала мне, что случившееся со мной было самым величайшим несчастьем, с которым я когда-либо сталкивалась. Но я не осознавала этого полностью. Я просто чувствовала, что это так.
Я потеряла всю свою беспечность. Я поняла, что больше никогда не буду веселой и беззаботной.
Мадам
Когда королевская сокровищница была опустошена и все средства растрачены, послышались крики отчаяния и ужаса. Тогда министр финансов в качестве последнего средства предпринял губительные шаги, такие, как снижение курса золотых денег и обложение новыми налогами… Несомненно, в том, что касается беспорядка и вымогательства, теперешнее правительство хуже того, которое было при предыдущем короле. Такое положение не может сохраняться надолго и в результате это приведет к катастрофе.
Я беспокоюсь о здоровье моего старшего мальчика. Его развитие идет ненормально. Одна нога у него короче другой, а его позвоночник слегка искривлен и чрезмерно выступает. Уже в течение некоторого времени он подвержен приступам лихорадки. Он худой и хрупкий.
На ее туалетный столик поставили четыре восковых свечи. Первая свеча погасла, и я снова зажгла ее. Вскоре вторая и третья также погасли. Тогда королева сжала мою руку и с чувством ужаса сказала мне: «Несчастье имеет достаточную силу, чтобы сделать нас суеверными. Если четвертая свеча погаснет так же, как и остальные, ничто не сможет убедить меня в том, что это не роковое предзнаменование». Четвертая свеча тоже погасла.
Все было уже не так, как прежде. С одной стороны, я сама уже переступила через порог сознательности. Я уже больше не была легкомысленным ребенком. Я стала осознавать свою растущую непопулярность, и то, что когда-то представлялось мне величайшим наслаждением, теперь казалось пустой тратой времени.
Законодательница мод, легкомысленная искательница удовольствий, которая раньше от всего сердца предавалась таким играм, как «des campativos» и «guerre panpan», казалась мне теперь глупым ребенком. Я повзрослела. Кроме того, в то время, когда был вынесен судебный приговор, который так расстроил меня, я была на позднем сроке беременности и примерно месяц спустя родила еще одну дочь. Моя маленькая Софи Беатрис была слаба от рождения. Возможно, горе и гнев, которые я испытала после вынесения приговора, подорвали мое здоровье и здоровье ребенка. Все же малышка заставила меня совершенно забыть об этом деле. Нянча плачущего ребенка, я говорила себе, что меня не заботит, что случится со мной, лишь бы она выросла сильной и здоровой.
Теперь у меня было четверо детей. Я достигла того, чего всегда желала: быть матерью, жить вместе со своими детьми и ради своих детей.
Клеветнические измышления обо мне становились все более безумными. Они распространялись повсюду. На стенах парижских зданий были наклеены мои портреты, и на всех этих портретах я была изображена с бриллиантовым ожерельем на шее. Говорили, что оно находится в моей шкатулке с драгоценностями и что я сделала несчастную мадам де ла Мотт козлом отпущения. Если я куда-нибудь выезжала, то встречала лишь угрюмые взгляды и тишину. Я часто вспоминала о своем первом посещении Парижа, когда мсье де Бриссак сказал мне, что двести тысяч французов влюблены в меня. Насколько все изменилось теперь! Что я делала не так? Я знала, что была расточительна и беззаботна, но я никогда не была порочной женщиной. Пока мои друзья Полиньяки не начали настаивать на том, чтобы я вмешивалась в распределение постов, я держалась в стороне от государственных дел. И все же я допустила, чтобы мое желание угодить им привело к тому, что я стала вмешиваться в эти дела. Как ни странно, мой муж, который был во многих отношениях проницательным человеком, казалось, доверял моим суждениями. Думаю, его смущало то восхищение, которое моя внешность вызывала у других. Тем не менее я не была неразборчивой. Я была верной женой, а это можно было сказать лишь о немногих женщинах при французском дворе. Я была романтична. Я жаждала таких ощущений, как непрерывное возбуждение, дерзкие проделки, прелюдии к ухаживанию, флирт — ведь я была кокеткой по
Теперь я часто думаю о нем с величайшей нежностью. Я вспоминаю, как любил он наших детей. Как люди улыбались, когда он говорил «мой сын» или «дофин»! А делал он это довольно часто и постоянно искал возможность завести разговор о детях. И наши дети тоже любили нас. Для них мы никогда не были королем и королевой. Мы были их дорогим папой и милой, милой мамой. Я знала, что ко мне они испытывали особые чувства. Дети любят красивые вещи, и когда я входила в детскую, мои изысканные наряды вызывали у них крики восторга.
Я прижимала их к себе, ничуть не заботясь об изысканных тканях, являвшихся предметом гордости для Розы Бертен. В детской я чувствовала себя счастливой. И теперь я как никогда сознаю, что нам с Луи следовало бы занимать от рождения более скромные общественное положение. Мы не годились для роли короля и королевы, но могли бы быть самыми обычными родителями, и притом хорошими родителями. И в этом заключалась наша трагедия.
Почему же обрушилось на нас это ужасное несчастье? Даже сейчас я не могу точно сказать этого. До сих пор я все еще спрашиваю себя, когда же наступил для нас тот момент, тот поворотный пункт в жизни людей, который может привести либо к величию, либо… к катастрофе. Возможно, если бы у моей дорогой Габриеллы не было таких жадных родственников, все могло бы быть по-другому. Впрочем, нет, это все слишком незначительно, чтобы быть причиной.
Меня обвиняли в том, что я работала в пользу Австрии против Франции. Каждый мелкий инцидент обратили против меня. Так могли бы поступить только люди, поглощенные всеохватывающей ненавистью. Я была австрийкой и поэтому вызывала негодование во Франции.
В то время мой брат Иосиф вел войну с Турцией и Пруссией. Союз между Францией и Австрией означал, что при таких обстоятельствах на помощь союзнику нужно было направить деньги или людей. Разумеется, я знала, что Иосиф нуждался именно в людях, а вовсе не в тех пятнадцати миллионах ливров, которые ему решили послать мсье де Верженн и Совет.
Я попросила Верженна встретиться со мной. Я хотела попросить его послать людей и изложить мои доводы в пользу такого решения. Мсье де Верженн возразил, что было бы неблагоразумно посылать французов воевать под командованием императора Иосифа и что поэтому они пошлют деньги. Я объяснила ему, что в Вене не испытывают недостатка в деньгах и что там нужны люди. В ответ на это Верженн попросил меня не забывать о том, что я прежде всего мать дофина, и не думать больше о том, что я — сестра австрийского императора. Он говорил это так, словно считал, что я хочу принести в жертву Францию ради Австрии, что было совершенно неверно. Итак, в Австрию были отправлены деньги. Это глубоко огорчило меня. Я обсуждала этот вопрос с моей дорогой Кампан, которая в течение этих нелегких дней, казалось, стала мне ближе.
— Как они могут быть такими злыми? — кричала я. — Они послали эти деньги через обычную почту и при этом публично сообщили, что экипажи, в которые грузят французские деньги, направляются к моему брату в Австрию. Теперь все говорят, что это я посылаю своему брату деньги из Франции, которая сама так остро нуждается в них. А на самом деле я вообще была против отправки денег. Ведь даже если бы я принадлежала к какой-нибудь другой династии, они все равно бы послали эти деньги. О, моя дорогая Кампан, что же мне делать? Что мне сказать? Да и какое это имеет значение — ведь, что бы я ни сделала или ни сказала, они все равно будут против меня!