Исповедь моего сердца
Шрифт:
Раздается смех, гиканье, свист.
Маленький Моисей, не привыкший к тому, чтобы его осмеивали, напрягается, но умудряется выдавить из себя улыбку и подмигивает, в свою очередь, чтобы перетянуть слушателей на свою сторону. Он говорит:
— Друзья, метафизика этого явления — тайна, недоступная невежественному воображению. Некоторые представляют собой лишь то, чем они кажутся, если судить по цвету кожи, другие же — только то, что они есть на самом деле.
— Говори, брат, говори! — смеется Смит.
— …и два эти типа людей разделены, они никогда не смешиваются, как масло… — Маленький Моисей выпил, язык у него немного заплетается, — …и
— Неужели, брат? Какже это?
— Потому что некоторые люди существуют, — отвечает Маленький Моисей. — А некоторые — нет.
Смит, подыгрывая подвыпившей толпе, говорит:
— А теперь подумай, парень, и объясни, откуда это ты знаешь так чертовски много, в то время как я, который настолько старше и опытнее тебя, не знаю ничего.
И Маленький Моисей, глотнув чего-то, что он в тот вечер пил, и ощутив такое жжение в горле, что на глазах у него выступили слезы, признается:
— Потому что это внутри, брат. Это дано мне из-нутри.
— Как это? Изнутри чего?
— Из-нутри.
— Послушай, друг, должно же быть что-то и снаружи, как скорлупа или кожица того, что внутри, разве нет? Разве не так? — кричит Смит.
— Нет. Не так.
— Ну, возьми, например, сома — как он может существовать, если его не будет держать шкура? По-твоему, боров, дыня, ребенок или цветок могут существовать без чего-то внешнего, что будет сжимать их внутренность вместе? Это вряд ли!
Маленький Моисей в раздражении сдергивает с себя мягкую шляпу с широкими полями.
— Проклятие! Думаешь я кого-то дурачу? — кричит он, в свою очередь. — Я хочу сказать, зачем мне дурачить тебя!Это дерьмо, которое ты тут несешь, гроша ломаного не стоит.
— Тогда зачем ты со мной говоришь, брат? Какого черта ты явился сюда и потеешь здесь?
— Потому что надо же мне где-то находиться.
— Да, но почему ты решил, что именно здесь?
— Потому что так получилось, — отвечает Маленький Моисей, вдруг запаниковав. — Потому что… я не знаю.
— Значит, ты нам прямо заявляешь, что знаешь не больше, чем любой из нас, — радостно вопит Смит, хлопая Маленького Моисея по спине с такой силой, что тот начинает кашлять. — Потому что ты такой же, как все, и внутри и снаружи. Потому что ты — это я,ниггер, изнутри так же, как снаружи, если бы кому-нибудь пришло в голову заглянуть в наши внутренности, кишки и остальной хлам. Вот выпотрошит кто-нибудь когда-нибудь тебя, дружище, а потом меня — думаешь, они найдут какую-то разницу? Как ты считаешь? Что они там найдут?
Маленький Моисей ложится грудью на стойку, опускает голову, плотно закрывает слезящиеся глаза. Во рту такое ощущение, словно его ударили.
— Дерьмо, парень… Я не знаю.
— Громче, мужик!
Но Маленький Моисей трясет головой, раздавленный и оскорбленный. Если бы он мог куда-нибудь убежать, если бы он мог спокойно подумать где-нибудь, он бы нашел что ответить; но здесь, где эти дураки смеются над ним, улюлюкают и показывают пальцами, это невозможно.
Но Смит настаивает, как лошадь, которая не может остановиться и продолжает топтать уже переломанного бедолагу, оказавшегося под ее копытами.
— Думаешь, у одного они найдут черные кишки, а у другого — бесцветные?
Следующим вечером он бежит по улице, не обращая никакого внимания на женщину, которая кричит ему: «Вернись, там людей убивают!» В ночное небо взвиваются огненные всполохи, верховые полицейские размахивают тяжелыми дубинками, из головы девочки струей бьет кровь; он, совсем не пьяный, трезвый как стеклышко, чуть не падает под самые копыта разъяренной лошади, кричит, хватается за поводья, хватает за ногу полицейского, стараясь вытащить его из седла, но в этот миг полицейский поворачивает лошадь и бьет его по плечу, по виску, по темени, он падает, корчится на булыжной мостовой, пытается прикрыть руками окровавленную голову, живот, пах, но дубинки белых полицейских равномерно, словно маятники, взлетают над ним… лошади ржут и шарахаются в ужасе… трещат кости под их беспорядочно топчущимися копытами… его правая рука, правая нога, его позвоночник… незащищенная голова лопается, как спелая дыня.
Одно из неопознанных тел. Негр, мужчина, жертва гарлемского восстания.
Венера Афродита
«Дрожит ли моя рука? Нет, не дрожит.Сомневаюсь ли я? Нет, не сомневаюсь.Обычный ли я поклонник, страшащийся быть отвергнутым? Нет, я не таков».
Алберт Сент-Гоур, джентльмен с серебристой шевелюрой, в самом расцвете лет (кому придет в голову, что ему уже почти пятьдесят пять? — у него такая румяная кожа, она так и светится здоровьем, на ней ни морщинки), критически осматривает себя в зеркале у себя в спальне, в квартире на Риттенхаус-сквер, и с облегчением видит, что мешки под глазами исчезли; он с одобрением отмечает новый стиль, который модный парикмахер придал его волосам, зачесав их не назад, а вперед пышными на вид прядями, чтобы скрыть намечающиеся залысины; он репетирует свои самые удачные улыбки — неуверенную, мальчишескую, довольную, удивленную (будто он ошеломлен неким сюрпризом), «робкую».
А также улыбку искреннего восхищения при виде возлюбленной.
(Ибо Алберт Сент-Гоур, несмотря на зрелость лет и видимую поглощенность земными заботами, влюблен и в присутствии дамы своего сердца обязан продемонстрировать восхищение, которое испытывает… чтобы дама, будучи особой знатной и, возможно, втайне такой же тщеславной, как и он, по ошибке не сочла его чувство недостаточно сильным. «Потому что это тот случай — нередкий в моей жизни, — когда недостаточно просто обладать неким достоинством, требуется еще и „подать его лицом“», — думает Сент-Гоур.)