Исповедь пофигиста
Шрифт:
Долго шли по длинному коридору, через актовый зал… Наконец попали в вестибюль, там две пальмы росли и две двери: справа — «завуч», слева — «директор». Тоже — мальчик и девочка. Джунгли!
С директрисой вышли на крыльцо. Прохладно было и мерзко. Короче, мать меня поцеловала в лоб, как покойника.
— Все. Пока. Не скучай!
И ушла. А мне так дико стало, как будто я вдруг лет на пятьдесят постарел. Стою, как памятник пионеру-герою, в руках торба, белая, из наволочки, с надписью «Игорь Лукац. первый русский». Я заревел.
А директриса взяла меня своей клешней крепко за руку. Здоровая была тетка! И потащила оформляться. В девчачьем отделении,
— Ребята, знакомьтесь. Это ваш новый… хм… товарищ. Как тебя зовут?
— Лукацкий… Игорь.
— Вот! Так и зовите. Бить воспрещается.
Глава девятая
Посадили меня поначалу за последнюю парту. Мне оттуда ни хрена не видно, но и меня не видно тоже. Лафа! Потом разрешили сесть за среднюю. И, наконец, за первую. Нам там часто разрешали меняться партами, чтоб не засиживались на одном месте, не слишком сдруживались. Ну и чтобы нас хоть иногда видно было.
Первый день я вообще не запомнил: все было черно и серо, я ничего не жрал и хотел только домой.
Детдом был здоровущий, двухэтажный. Почему-то в мальчиковом спальном корпусе ничего, кроме спальных палат, не было. А в девчачьем — и камера хранения, и врач с изолятором, и душевые-банные комнаты, по-русски — бани, словом, души. Когда директриса делала их обход, она всегда торжественно сообщала:
— Ну, я пошла по душам.
В актовом зале, на недостижимой для нас высоте, как какая-то святыня, был приколочен телевизор. Телек был один на весь детдом, а стульев в зале до фига и больше. На каждого придурка по стулу.
Вокруг детдома стадион и ботанический сад — огород по-простому, по-русски. Морковка, щавель рос, крыжовник, черная… да не икра! Еще яблоки. Ну что там, блин, еще росло? Короче, все съедобное, а съедобным в детдоме считалось все, что жуется. И дядя Миша дворник.
Самое страшное утром. Дежурный — всегда мужик — заходит в палату и орет:
— Па-адъем!
Громко, как в рупор. Не!.. Он не так кричал. Он, гад, толкал ногой дверь каждой палаты и в каждую отдельно гаркал свой «Падъем!» После этого вроде бы можно было еще минутку поваляться, пока он пройдет по всему коридору и вернется назад. Но когда дежурный заходил в твою палату, он сходу переворачивал кровати тех, кто еще не встал. Ты — бабах! — на пол. А пол холодный, зараза, деревянный, крашеный, как в казарме. И ты об него всеми членами, какие есть — бабах! Весь сон вмиг отрубался…
Ну и что? Поматеришься про себя. Какой там вслух! И начинаешь кровать и все, что на ней было, переворачивать и обратно затаскивать, все ведь упало вместе с тобой: одеяло синенькое, серенькое, суконное, подушку маленькую, деревянную, свалянную так, что можно шишку об нее набить.
Мы все время гадали, зачем нас постоянно с постели роняют. Теперь-то понятно — со злости, что сами-то они вечно из-за нас недосыпали.
Один был — особенная сволочь. Бандит, в натуре, с рождения. Светлая, творческая личность… Звали его Каллистрат Матвеевич или, по-нашему, Кастрат. Учитель физры. Седой такой, невысокий, но и не низкий, подкачанный. Всю жизнь, садист, занимался гимнастикой, больше ничем. На его занятиях мы не бегали, не прыгали, не дурачились, а всегда делали одно и то же: сальто-мортале через козла. Я уже во втором классе классно делал этот номер, но на ноги почему-то никогда встать не мог, всегда опускался только на жопу, по-китайски так, и руки в стороны. Видно, у меня
Весь класс тихо ржал, а Каллистрат ругался:
— Когда ты, мерзавец, наконец встанешь на ноги, это будет последний день в твоей жизни, потому что я их тебе, козлу, переломаю, и ты будешь вставать только на костыли.
Он нас всех очень любил. А как не полюбит, так уж ни сесть, ни встать. Ни на ноги, ни на жопу! Мы его боялись всегда: и утром и вечером. Когда он дежурил, мы вскакивали с постели раньше, чем он кричал «Па-адъем!». А когда он кричал «Отбой!», засыпали сразу или лежали затаившись. Слышно было, как шуршала пыль на подоконнике, а Каллистрат-Кастрат в мягких тапочках подходил к двери и слушал: кто с кем шепчется. Потом заваливал в палату и командовал:
— Так… Ты, ты и ты — встать!
Дальше все по расписанию. Встаешь, снимаешь трусы до колен, подходишь к спинке кровати, нагибаешься, берешься руками за нижнюю перекладину… И он лупит тебя по голой жопе кожаной плеткой. Она у него всегда была с собой. После этого жопа горела и покрывалась синими полосами.
Кожа, правда, не лопалась: видать, Каллистрат бил не со всего размаху и без потяга.
Идешь на кухню, просишь капусты, наломаешь ее и в трусы натолкаешь — полегчает. А что же еще?
Если Кастрат узнает, что ты за день у кого-то другого провинился, не у него, блин, у другого — все равно приходит вечером и говорит:
— Лукацкий! Ты виноват. Пять плетей.
Встаешь раком. А вся палата дрожит, каждый ждет своей очереди. Иногда порол всю палату, но это редко: здоровье свое Кастрат Матвеевич берег.
Девчонок он не трогал. Девчонок вообще никто по жопе не бил, только по роже. По ней всегда было видно, кого сегодня отметили.
Лет через семнадцать мне захотелось снова повидать Каллистрата. Откуда я знаю зачем? Но захотелось крепко. Как жениться. Видно, рубцы на жопе все еще сильно чесались. Я нашел-таки Каллистрата Матвеевича в том же Киеве, но уже на Подоле. Там Кастрат преподавал пацанам гимнастику. Скольких он уже через нее пропустил! Через козла протащил! И собирался тащить дальше, а тут я, как карающий меч, приперся. Вот, думаю, напугаю Кастрата:
— Ты меня, детоубийца, породил, а я тебя убью!
Или нет, я так по-литературному никогда не скажу. Я по-другому:
— Прыгай через козла, евнух позорный!
А, все фигня… Увидел я в кресле толстого старого дядьку, почти не ходячего. Он меня даже не узнал. Я его спрашиваю:
— Вы работали там-то и там-то?
Он сразу сознался.
— Ну и что будем делать? — мямлю.
Он молчит, жопой стул трет, смерть чует. А чего мне с ним делать, я и сам не знаю. Что, мне его самому на козла подсаживать? Посидели, поговорили, детдом вспомнили. Я и ушел.
Больше всего мне нравился в детдоме учитель пения. Страшно косой на один глаз. Или на оба? Непонятно. Его так и звали: «Косой», потому что оба глаза смотрели в разные стороны, как будто поссорились. Щеки у него были ярко-ярко-красные, как после губной помады, бритвой отполированные до блеска. А подбородок угловатый, с острыми краями — порезаться можно.
Смотрел он на нас, как-то скособочив голову, положив ее одним ухом на свою гармошку. Гармошку держал под углом сорок пять градусов и, когда разводил меха, правой рукой загребал аж до пола. На стул садился на самый уголок, словно ждал подлянки от нас. А какая может быть подлянка, если Кастрат потом тебе жопу выпорет? Ну, мы к этой структуре уже были привычны, а новичкам приходилось плохо.