Исповедь старого дома
Шрифт:
— Случается.
— А ты записываешь?
— Бывает.
— Вот и записывай. А потом писульки эти разнеси по друзьям и знакомым с указанием передать в прессу в случае твоей внезапной смерти или даже простого недовольства жизнью.
— Да он вроде ничего такого не говорил.
— Он на грудь принимает?
— Иногда.
— Так как же он может помнить, что он говорил тебе, а что нет? Тут главное припугнуть всерьез. Ты же актриса, у тебя получится.
— Допустим. Но зачем тогда огород городить с ядовитыми испарениями, я не понимаю.
— Для
Страховка оказалась более чем надежной. Услышав про яд, полковник КГБ вскочил в ярости с дивана, отбросив на пол чашку с недопитым чаем, бросился на художника с кулаками, но, недобежав пары шагов до обидчика, упал замертво на тот самый матрас, испещренный следами краски, лака и неверности своей жены. Он умер мгновенно от оторвавшегося тромба, оставив Але тетрадь с так и не понадобившимися конспектами деятельности известного ведомства, дачу в Комарове (пожалели вдову, отбирать не стали) и трехмесячную беременность.
Сама она неоднократно потом изводила себя вопросом, что заставило ее в тот раз сохранить ребенка. Страсть к художнику не являлась основной причиной. Она, как многие женщины, каким-то шестым чувством ощущала, кто на самом деле был отцом ребенка. Но пресловутые «а вдруг» и «может быть» все же не позволили ей решиться на последний шаг.
И не только они. Подействовали и предупреждения врачей («Смотри, Панкратова, заработаешь себе миому или, не дай бог, рак шейки после стольких-то чисток»).
И где-то услышанная информация о том, что беременность омолаживает организм лучше всяких кремов и процедур, — полезное знание для актрисы.
И слова завтруппой театра, где она все еще числилась:
— Показывайся в других театрах, не показывайся, все одно к себе не возьмут.
— Почему? Я же не занята в спектаклях.
— Ну, а им-то откуда знать? Вдруг тебя занять собираются… Нет, нашему режиссеру дорогу никто переходить не станет. Раз держит тебя столько времени без ролей, значит, на то есть причины. Вот разве что…
— Что?
— Если бы ты в декрет ушла, то оттуда могла бы, пожалуй, попробовать в другой театр вернуться. Под беременную актрису-то репертуар держать точно никто не станет, других в роли введут. Так что в этом случае отсутствие с твоей стороны каких-либо обязательств было бы гарантировано.
Многое повлияло на желание Али сохранить беременность. Но самое необходимое так и не появилось: ни пресловутого материнского инстинкта, ни хотя бы призрачного представления, как изменит маленький человек ее жизнь, ни какого-либо теплого чувства… Впрочем, о чувствах к ребенку вообще говорить не приходилось.
Аля была поглощена совершенно другими ощущениями, настроениями и планами. Она перебралась к своему художнику, которого мало занимали бытовые вопросы. В мастерской царил творческий беспорядок, полностью устраивававший хозяина, а Але, все же привыкшей за год семейной жизни к аккуратности, оказалось легче не замечать пыли и грязи, чем снова хвататься за швабру и тряпку.
К счастью, никаких отрицательных эмоций он не проявлял, иначе Але сложно было бы объяснить, почему провести пару часов у плиты ей гораздо сложнее, чем полдня на «Ленфильме». В коридорах студии она появлялась каждый день, как на работе, заглядывая на все площадки, общаясь со знакомыми и не слишком ассистентами режиссеров, уверяя каждого, что она доступна, мобильна, свободна и (разве они забыли?) талантлива. Все, как один, вежливо улыбались, согласно кивали головами, обещали, что, как только, так сразу, и только одна из них (постарше и попроще), кивнув на Алин уже заметный живот, поинтересовалась:
— А дите-то на кого оставишь?
Аля только плечами пожала. Она никакой проблемы не видела. Это у балетных было принято отказываться от карьеры ради детей, а драматические как-то умудрялись оставаться в строю, таская детей за кулисы и в экспедиции.
Она же вообще никого никуда таскать не собиралась. У нее были дача в Комарове (свежий воздух, покой, тишина) и готовая в любой момент сорваться из своего колхоза мама.
Мать разочаровалась, наконец, в коммунизме, когда приехавшие по вызову врачи «Скорой помощи» отказались везти мужа в больницу без взятки, сославшись на отсутствие мест, и оставили его в мучениях умирать от дизентерии.
Аля на похороны не поехала. Телеграфировала о плохом самочувствии и скором появлении ребенка. Мать ответила длинным письмом со следами слез на бумаге и исходившим от чернил запахом горя. Аля пробежалась глазами по строчкам о том, что жизнь прожита зря, что ценности оказались ложными, а вера — поруганной, что зла на дочь теперь совсем не осталось, да и как можно злиться, если «Аленька теперь — единственное, что осталось на все белом свете». Але бы поплакать да погрустить, а она только и подумала, что отец перешел в мир иной весьма кстати, а иначе мать так и осталась бы и при своих убеждениях, и при колхозе.
С художником, правда, поделилась.
— Рожу — мать, наверное, приедет.
Ждала вопросов, была даже готова к недовольству, но в ответ получила рассеянный кивок:
— Хорошо-хорошо, я ее как-нибудь нарисую.
Художник готовился к очередной выставке, после которой уже наверняка рассчитывал получить приглашение в капстрану, и не реагировал на внешние раздражители. Алю такое поведение поначалу не ущемляло и не расстраивало. В конце концов, она, как человек увлеченный и творческий, полностью его понимала. Личная жизнь определенным образом устроилась: он получил любимую в полное свое распоряжение и мог себе позволить уйти в работу. Как человек порядочный (ровно настолько, насколько может быть порядочен тот, кто угрожает другому ядовитыми испарениями своих картин) он предложил Але руку и сердце, которые она не приняла.