Испытание
Шрифт:
— Да. Ты его знаешь? — спохватился Конов.
— Конечно, — усмехнулся Майрам. — Это же родной брат моего деда…
— Ты… Ты знаешь его?! Беседовал с ним?!
— Нет, — поежился Майрам. — Мне было два года, когда он умер. Но я сведу вас с его отцом…
— С отцом?.. Обязательно! Ты непременно сведешь меня со всеми, кто его знал, — сказал Савелий Сергеевич и присел к Вадиму на кончик стула. Перебирая фотографии и документы, неожиданно спокойно стал рассказывать: — Его скитаний по-миру хватило бы с гаком на любую другую биографию, украсили бы и нашу с тобой узором необыкновенности и романтическим дымком. Нарочно не придумаешь, так насыщена жизнь Мурата напряженными событиями, неожиданными поворотами, яркими фактами… Когда я впервые услышал рассказ о нем, то воспринял его как нечто неправдоподобное, созданное воображением
Вадим смотрел на фотографию, читал документы, слушал режиссера, и вдруг весь его вид стал совершенно другим. Сна как не бывало. Он забыл, что сидит перед ними в маечке и трусиках. Он впитывал в себя черты и события жизни Мурата. И хотя он видел документы, воспоминания очевидцев, все в биографии человека, которая должна стать и его биографией, было так невероятно, что губы актера непроизвольно шептали:
— Не может быть… Не может быть…
— Именно этого и я боюсь, — неверия в факты, — стал рассуждать вслух Савелий Сергеевич. — И другие могут так заявить: не верю, не может быть… Вот я и думаю, не вывалить ли мне для пущей убедительности весь этот огромный архив перед, зрителем? Эти документы смогут без труда доказать скептикам правдивость жизнеописания Мурата. Но выдержат ли специфика, законы экрана такого грубого вмешательства? Не станут ли эти документы выпирать, хороня под собой героев, живую ткань фильма? Эти бумажки говорят только о фактах, оставляя душевные движения людей за бортом. А фильм не может жить только фактами. Ему подавай внутренние рычаги, воздействующие на поступки героев. Не станет ли сухой, корявый, суровый приказ да объемное воспоминание горбатить все произведение? Еще никогда, даже самому лучшему портному не удавалось сшить такой костюм, что скрыл бы горб заказчика.
— Это уж точно, — не отрываясь от бумаг, произнес Вадим… — Нет, я не стану втаскивать за уши на экран архивную желтизну бумаг, — продолжал убеждать самого себя Конов. — А тех зрителей, что не поверят мне на слово, отошлю к архивам и музеям, где они получат толстые пыльные папки с листами, загроможденными подписями да озерками черных печатей… Обидно, обидно, обидно… — Что обидно? — поднял голову Сабуров.
— Обидно, что у кино свои законы, нежели у жизни, — стал горячиться режиссер. — Почему я сомневаюсь, что прожитая в действительности, интереснейшая жизнь на экране может показаться неправдоподобной? И это может случиться, как не раз бывало, когда пытались досконально перенести на это проклятое белое полотно факты жизни, — и только факты, без нашей с тобой фантазии, товарищ актер! Я знаю десятки таких примеров. Но я верю в себя, в тебя, в кино! Верю! Мы обязаны так показать этого настоящего человека, чтоб он стал близок всем зрителям. И даже критикам! Я верю в тебя, старик!
— Спасибо, — серьезно сказал Вадим, — и я верю в себя. Я чувствую, как это надо делать…
— Я знал, что от такого материала Сабуров не откажется, — растроганно заявил Конов и доверительно сообщил ему: — Еще одно меня смущает — начало. Сценаристу не удалось найти эпизод, который сразу же давал бы заявку на весь фильм. С чего начать? С какого события? Как кратко поведать о том периоде жизни Мурата, который стал логическим завершением долгого поиска горцем справедливости? Описывать день за днем, месяц за месяцем, год за годом события, потрясавшие мир, страну, Кавказ и… нашего героя? Такое исследование выльется в многосерийную эпопею. Что же делать? Какие эпизоды выбрать из этого огромного хаотического архивного клада? — он побегал по номеру и остановился перед актером. — Послушай, Вадим, а что если начать фильм с конца? С того времени, когда Мурат стал наркомом и принимал посетителей. просящих о пенсии? — Парадно, — возразил Вадим.
— Чепуха! — закричал Конов и опять загорячился, заговорил азартно, непрестанно кружа по номеру гостиницы.
Савелий Сергеевич рассказывал, показывал в лицах, вскидывал руки, гримасничал, удивлялся, огорчался, радовался, сникал и опять тянулся за возникавшей надеждой. И странное дело, он их вовлек в эту игру. Майрам поймал себя на том, что тоже морщит лоб, когда старик уныло размышляет, как ему быть, что сказать наркому, который пытается доказать, что он не заслуживает
Вадим задумчиво поглядел на них, серьезно спросил:
— А может, и в самом деле с эпизода приема Муратом посетителей начать? Я смог бы кое-что предложить…
— Значит, согласен пожить муратовской жизнью? — обрадовался Конов.
— Я не читал сценарий, — пожал плечами Вадим…
Глава третья
Дождевые капли, еще с вечера заладившие свою нудную музыку, забарабанили по стеклам окна, по крыше, откуда вода стекала по желобам в подставленное матерью корыто. Она ни за что не упустит случая заиметь дождевую воду, без которой, как известно, стирка не стирка. Теперь понятно, почему так-медленно рассветает. Теперь и спешить некуда. Сомкнув веки и отчаянно засопев, призвав на помощь богов и чертей, Майрам попытался силком опрокинуться в небытие. Но шум дождя не заглушила и ладонь руки, прижатая к уху. Сон не шел. Веки сами собой разомкнулись. Майрам обвел медленным взглядом кровать, стол, покрытый цветастой скатертью — слабость матери, два стареньких стула, вешалку с плащом, небрежно брошенные на спинку стула брюки, свитер, клетчатую рубашку, носки, примостившиеся возле кровати ботинки, один из которых улегся на бок… Ему видна только половина комнаты, потому что он спал на животе, обняв смятую подушку, выставив из-под свесившегося с кровати одеяла ступни ног. В этой позе видения слаще. Он все еще верил, что сон смилостивится, отобьет его у этого нудного дождя…
За дверью раздался раздраженный голос:
— Не встал?
Это Сослан. Значит, прибыл из колхоза. И видать, не в духе…
— Куда там!
Это звучит весело и чересчур звонко. Тамуська! — Тише!.. — подает едва слышный голосок мать. — Отсыпается. Нелегко каждое утро в пять вставать.
Промах! Не следовало говорить. Неужели не видит, что на брата опять нашло.
— Ну и что? — голос его стал резким, нетерпеливым. — Попробовал бы ты! — Наивная простота эта Тамуська? Теперь не избежать столкновения. Вот уж и взорвался Сослан:
— И попробую!
И понесло его. Ох, как не хочется покидать теплую постель? Майрам взывал к чуду.
— Разбудишь! — голос у матери стал испуганным.
Каждый раз, когда Майрам видит ее заботу о себе, ему становится больно. Человек может проявить настоящую заботу, и ты будешь ему благодарен. Но вот как делают матери: заботятся, не показывая этого, — никому так не удастся. Но и сыновья не остаются в долгу: тоже стараются не показывать, что замечают заботу. Спешат посуровее сдвинуть брови да отстраниться от ласк. Вот и Майрам вместо того, чтобы подхватить мать на руки, закружить по комнате, обнять да слово теплое сказать, — вместо всего того, что она на день по сто раз заслуживает, — он приподнял с подушки голову и капризно закричал:
— А потише нельзя?
Дверь резко распахнулась, и в комнату вбежал Сослан. Он всего на год старше Майрама, но что поделаешь? Старшему в осетинской семье по праву положено кричать и давать наставления и взбучку младшим. И Майрам терпеливо сносил его толчки в спину. — Очнись! — приказал он. — Разговор есть.
Знает Майрам этот разговор. Тысячу раз слышал. Он лежал не шелохнувшись.
— Я бросаю институт, — закричал ему в ухо брат, — хватит? Надоело!
И Майраму надоели такие сцены. Но он терпел их: старший брат есть старший брат.
— Выучился! — провозгласил Сослан и отбежал к окну, нервно забарабанил пальцами по стеклу.
Пропало воскресенье. И в свой выходной Майрам отдыхает только до тех пор, пока не подымется с постели. А покинув кровать, не различаешь, что будни, что воскресенье: крутишься с утра до ночи по одной и той же траектории, и конца и края нет заботам, набежавшим за неделю… Делать нечего: придется кончать с вылеживанием. Майрам покосился на дверь. Оттуда на него смотрели две головки и обе длинноносые, правда, одна посветлевшая с годами — матери, а вторая жгуче-черная — Тамуськина. Он моргнул им. Мать горестно вздохнула, а сестренка без зазрения совести улыбнулась да так задорно, что Майрам весело опустил ноги на пол. Руки привычно зашарили по карманам брюк, свесившихся со спинки стула. В напряженной тишине чиркнула спичка. Майрам глубоко затянулся сигаретой.