Испытания
Шрифт:
Лейтенант встал, привычным жестом одернул мундир и, как на параде, печатая шаг, пошел к богине, притягиваемый ее взглядом. Повинуясь жесту, лейтенант сел на край стула, и она, бесцеремонно тыкая пальцем в значки у него на груди, стала расспрашивать об их значении.
Лейтенант отвечал серьезно и четко, будто рапортовал.
А он сел поодаль, вытянув ноги, как в кино, и смотрел на этот разговор, похожий на театральное действие, и понимал, что она не слушает лейтенанта, что ей не важен смысл его слов: ей важно видеть его свежее лицо с пухлыми губами, его смущение и тайные взгляды исподлобья. На них обоих было приятно и страшно смотреть.
Лейтенант и богиня встали и пошли к выходу, не замечая его. Он двинулся вслед.
Их тела отбрасывали четкие длинные тени на теплый асфальт. Тени колебались, то приникая друг к другу, то расходясь. Лейтенант шел слева твердым изящным шагом сильного уверенного мужчины, а рядом, словно не касаясь земли, летела богиня с развевающимися сверкающими волосами. И в поворотах их лиц друг к другу, жестах рук, в развороте плеч и складках одежды был какой-то чарующий ритм, будто они исполняли хореографическую пантомиму под тайную, слышную только им музыку.
Он смотрел на лейтенанта и вспоминал себя восемь лет назад, и завидовал тому, что в двадцать два года ему не дано было узнать, что такое настоящая женщина. Он завидовал и в то же время гордился статностью юноши, его походкой и лицом. Лейтенант был не только счастливым соперником, он был полпредом всех мужчин, богатырем, которого выставил клан для поединка с рыцарем противной стороны. Он завидовал лейтенанту и гордился им, и жалел, потому что понимал, что это не только счастливый для лейтенанта случай испытать себя.
«Не посрами нас, милый лейтенант, докажи, что мужчины тоже чего-нибудь стоят, — думал он. — Ты должен выйти победителем, не сдаться, не склониться, не потерять лица перед этой великой силой нежности и красоты. Но ты и не должен разрушить эту полуденную державу, как варвар, захмелевший от угара победы. Но, даже победив, ты теряешь невозвратное — юность. Уже никогда не будешь ты томим предчувствием первой любви; уже никогда не будешь думать о женщине как о неизведанном чуде, и печать будничности будет лежать на твоем челе при мысли о любимой. Да, да, наивный юный лейтенантик, сладость открытия оборачивается горечью знания, неверием в чудо, победа становится поражением».
Он шел опустив голову, и тени богини и лейтенанта все продолжали свой торжественный менуэт совсем близко от его ног. А печаль все поднималась, становилась с ним одного роста. И он замедлил шаги, чтобы отстать от этой ликующей пары, свернуть в притененную будничную улицу, которая приведет его в покинутую комнату с пропыленными книгами и нелепым аквариумом, где он будет жить в своем одиночестве и унылой свободе. И прощальным взглядом он окинул стройные фигуры впереди. Их стремительность и гибкость, хореографическая пластичность отдались в нем болью. Он слышал музыку, под которую они вели свой танец, эта музыка играла им — о счастье, ему — о тоске…
Она догнала его почти сразу, едва он успел отойти на несколько шагов от угла. Схватила под руку, прижалась лицом к его плечу и заплакала, всхлипывая. Рукав рубашки сразу промок, и он почувствовал теплую влагу ее слез, ощутил прерывистое дыхание, и мгновенно прошла его обида на нее, сменилась нежностью, сочувствием, потребностью защитить и успокоить. Он остановился, обнял ее вздрагивающие плечи, гладил по голове, зарываясь ладонью в пушистое золото волос, и говорил:
— Ну, успокойся, милая, не надо. Что случилось? Он не стоит твоих слез…
Он говорил ей еще много разных слов, наверное смешных для постороннего слуха, но казавшихся ему нужными и верными, потому что эти уменьшительные имена, эти невнятные ласковые прозвища, которые уже не были словами, поднимались из самой сокровенной глубины его существа; это были какие-то предслова, которые лепечут младенцы, прижимаясь к материнской груди, которыми, вероятно, выражали свои чувства дремучие, косматые и еще безъязыкие перволюди — ведь и их, диких, грубых, по-звериному свирепых, настигала вдруг и пронзала нежность, тогда сами собой рождались эти предтечи слов. И может быть, с тех пор они и захоронены в самой глуби человеческого существа, рядом с древними инстинктами, страхом, жестокостью и желанием.
И она успокоилась, перестала плакать, подняла к нему детски покрасневшее лицо с мокрыми чистыми глазами.
— Пойдем быстрее. Не хочу никого видеть.
— Ну что ты расстроилась. Он обидел тебя?
— Меня никто не может обидеть. Мне просто противно… противно и жалко… — Она пошла вперед, запрокинув голову, глядя в начинавшее по-вечернему бледнеть небо. И снова из глаз ее выкатились две крупные слезы.
Он осторожно взял ее за руку, мягко обхватил холодную как лед ладонь.
— Знаешь, что он мне предложил? — вдруг резко сказала она, повернув к нему лицо. — Поехать в квартиру к товарищу, который отбыл в командировку и оставил ключи. «Уютная, в центре. Так хочется побыть с вами наедине и выпить чего-нибудь. А ванна с горячей водой…» Фу, до чего это пошло, пошло! Не могу!.. — Она снова заплакала.
А он стал успокаивать:
— Ну, не принимай этого так близко. Он, может быть, не такой плохой парень, просто очень молод и современен. Его действительно стоит пожалеть. Ну… он вроде калеки… Понимаешь. Иногда от этого излечиваются с годами. Не стоит плакать о нем. Ты встретишь еще много-много красивых и юных и прекрасных сердцем. Ну, перестань. На платок.
— Я не плачу о нем. Не хочу никого. Все одинаковы… Ни один из вас не достоин женщины. Но каждая, каждая достойна того мужчины, которого выбирает, она дает ему нечто большее, чем тепло и ласки… И я плачу о всех тех, кто жил и спал с богинями, но так и не понял этого…
— Ты думаешь, те, кто понимал, были счастливее? Нет, милая, на их долю выпала, быть может, самая большая горечь.
— Они хоть немного были счастливы, хоть тогда, когда поклонялись своим богиням. И это обогатило их на всю жизнь. Нет на свете мужчины счастливее однолюба… — Глаза ее уже просохли и были холодны и строги.
— Однолюбы и женоненавистники начинали с одного и того же, — сказал он.
Она не ответила, только поникла лицом, на которое вкрадчивый вечер наводил сизоватые тени. И в нем вдруг что-то рванулось болью, жалостью, любовью, так что застлало глаза на миг темной ослепляющей пеленой, и стон чуть не вырвался наружу, и он понял, что теряет ее, теряет безвозвратно… И он испугался, что сейчас вся боль этой потери вырвется рыданием, бесполезными мольбами — всем бессмысленным и жалким набором из мелодрамы, унизительным и недостойным мужчины. И, улыбаясь какой-то мертвенной, неподвижной улыбкой, он громко сказал: