Исследование дома. Новая версия. Притчи, рассказы, эссе
Шрифт:
Наконец, годам к шестидесяти, ротовая полость похожа на руины Парфенона. К восьмидесяти (если очень повезёт, и ты пройдешь онкологические и сердечные перевалы) это пустыня. И мою улыбку спасает пластиковый заменитель зубов, который я каждое утро достаю из стакана с водой. Оскал безупречный!
Иногда мне снятся страшные сны, в которых мои зубы разваливаются, оставляя обломки. Я просыпаюсь в поту, проверяю языком наличие, прихожу в себя…
Зубы – мой костяк, моя основа – не прочнее известняка среди подвижной стихии лимфы и крови. Ещё одна брешь в нижней челюсти: седьмой справа…
Первый зуб мне выбили
В одном из моих отроческих снов у меня выпал зуб. Белый зуб и капелька крови… Через месяц умер отец. Вот они – вестники смерти! В старости, за редким исключением, белизна улыбки лжива: зубы – они слишком ровные. Но провалы щёк говорят о потерях. Моя матушка, умирая, выронила вставную челюсть изо рта. Искали в суматохе и не нашли. Так и похоронили.
Я с настырным любопытством вглядываюсь в мир. Я заливаюсь смехом и пускаю пузыри.
Мне всего лишь два месяца от роду. Мой рот беззуб и беззаботен.
Предзимье
Высокая женщина с подчёркнуто прямой спиной поднимается по лестнице. Длинное платье из тонкой серебристой ткани плотно облегает тело. Красивая голова. Аскетичное лицо. И полное отсутствие нижнего белья. Она мне внушает чувство величия и неотвратимости. С такой же поступью, не тяжеловесно, но с достоинством и прямотой, взлетает космическая ракета. О чем я и сообщаю женщине в серебристом. Она улыбается. Так мы познакомились.
Много позже, обретя с ней близость душевную и физическую, я узнал изысканные женские хитрости. Нижнее белье под платьем тогда всё–таки было. Кружевная полоска, выныривая из ягодичной ложбинки, раздваивается, напоминая английскую букву Y, обнимает бедра и соединяется в узкий треугольник ажурной ткани.
Это моё описание кому–то покажется пошлым, но я говорю о вещах, всего лишь о разных вещах. И о предельной изощрённости обыденных предметов, готовых доставить нам удовольствие. Утончённая чувственность избыточна. Потом приходит усталость. И начинается нашествие варваров.
Я снял с морозной верёвки набедренную тряпицу любимой женщины, поднёс к лицу: пахнет свежестью. И в очередной раз удивился воздушности этой вещи. Почему–то вспомнились слова «многоразовый», «челнок». Предмет женского туалета в моём сознании соединился с хитроумным многотонным изделием, невесомым на орбите.
Как мы изнеженны и сильны, как многолики! Что же точит моё сердце?
На календаре первый день зимы. Медленный, неуверенный снег за окном.
Стихи, лопата, Рабинович
Лёня Рабинович вот уже несколько лет живёт в Америке. Я оставил стихи и перешёл на короткую прозу. Лопата, о которой пойдет здесь речь, выброшена за старостью и давностью лет.
Лёня иногда мне звонит из Нью–Йорка. Мы подолгу говорим о минойской культуре и о древних шумерах. Ему там, наверное, совсем плохо.
– Когда ты приедешь? – грустно спрашивает Лёня.
– Приеду,
Он знает, что не поеду я в грёбаную Америку. Как и он не скоро соберётся в Россию. Но мы сохраняем видимость близкой встречи.
Мы дружили в памятные для страны перестроечные годы. И мы были блаженные. Перестройка, «социализм с человеческим лицом», – это кружило нам головы. Пусть и кололи глаза напускная простоватость и пустословие Михаила Сергеевича. Но «мавр сделал своё дело», а стихи, литература нас трогали по – другому. Лёня писал эпиграммы, каламбуры. Короткие и злые. Он любил похохотать. Ирония, поэзия нас единили.
– Послушай, – говорил Лёня, доставая свеженаписанное. И мы смеялись.
Лёня Рабинович был на солидной должности, но не заедался. Ходил в серой кроличьей шапке, сбитой на сторону и с безобразным портфелем из кожзама. Лёву это устраивало. У него было своё отношение к рубашкам, которые он носил под засаленным чёрным пиджаком. Рубашка светлая, застиранная, наглухо застёгнутая под самый подбородок, выбритый до синевы. Никаких галстуков. Грязноватые манжеты, непомерно торчащие из рукавов пиджака. И широкие, чувственные губы еврея, готовые изогнутся в улыбку. У него хватало времени заниматься коммерцией. Получалось естественно и без душевных мук. Он уезжал из города в командировки, куда–то в районы, привозил рыбу, оленьи рога, медвежью желчь и легко сбывал заезжим иностранцам.
Он помог мне издать первую книгу стихов. «Дальиздат», 91–й год, голубая обложка… И я до сих пор благодарен ему.
Я тогда не знал, что Лёня собирается эмигрировать. Он рассказывал, как обидели дочь в школе, и как жена пришла с работы в слезах. Жена у Лёни была русская, и вряд ли эти обиды были на национальной почве. Но Лёня убедил себя и домашних, что они гонимые.
Если с человеком сходишься близко, можно в стихах показать будущее:
…так, перетянутая, стремится к разрыву струна,не угадать ей меру тоски и предела.Я написал это весной 92–го, когда обесценился рубль, когда Советский Союз исчез с географической карты.
Летом Лёня с семьёй уехал. Он получил статус беженца. В Америке использовал положенные льготы. Нужно было отрабатывать, говорить, что Россия – страна нецивилизованная и жить там просто невозможно.
И я спрашиваю себя: улыбался Лёня или нет, рассказывая это чиновникам из американского посольства? Во всяком случае, я не слышал от него каламбуров по поводу смешной страны Америки. Кто же кусает кормящую руку…
Перед отъездом он попросил помочь с досками, которые лежали у него в гараже. Доски были сырые, тяжёлые. Их еще называют горбылями. Мы выволокли эти горбыли на свет.
Лёня был непривычно серьёзен.
– Вот взгляни, – он взял в руки лопату и срезал штыком кору с доски. Под корой я увидел личинки. – Жук доску съест. Надо снять кору.
На лопату стоило посмотреть. Убоище, а не лопата. Ржавое тупое лезвие вязло в сырой древесине и нехотя отслаивало кору со зловредными личинками. Солнце жгло. Я потел, тихо матерился и не испытывал никакого сочувствия к доскам, подверженным медленному уничтожению. Я не понимал, зачем Лёне теперь это ущербное дерево. А он сидел в тени и наблюдал.