Чтение онлайн

на главную

Жанры

«Истерический дискурс» Достоевского
Шрифт:

5

Выше мы отметили, что Достоевский пользуется выражениями типа «припадок», «удар», «исступление», «помешательство» и др. в функции дополнительных или синонимических выразительных средств. Интересно, что при таком словоупотреблении семантические сдвиги происходят вследствие их контекстуального сопоставления (совмещения). Слова «мечта», «уединение», «бред», «злоба», «радость», «бешенство» придают термину дополнительные семантические оттенки в то время, как прилагательные «настоящее» или «полное» указывают на его собственное значение. Так, например: «я наконец пришла в исступление» [Белые ночи], «что она сказала?.. В исступление пришла?» [Братья Карамазовы], «я пришел в полное исступление» [Подросток], «Раскольников впал в полное исступление» [Преступление и наказание], «какое-то исступление овладело мной… я лишилась чувств» [Неточка Незванова], «но каково же было изумление, исступление и бешенство, каков же был ужас и стыд господина Голядкина-старшего» [Двойник]. В разговоре с чертом Иван Карамазов возражает: «ты меня не приведешь в исступление как в прошлый раз» [Братья Карамазовы], «все это исступление, мечты, уединение» [Униженные и оскорбленные], «исступление его доходило до бреду» [Бесы], «какое-то исступление самой зверской злобы исказило ему все лицо» [Вечный муж], «Нет? Нет! Вскричал Рогожин, приходя чуть не в иступление от радости» [Идиот], «Раскольников вдруг впал в настоящее исступление» [Преступление и наказание]. «Припадок» повторяется в разных сочетаниях (нервный, нервический, истерический, эпилептический). Без прилагательных «припадок» синонимически заменяет название болезни (истерии, эпилепсии).

«С Катериной Ивановной сделался припадок. Она рыдала, спазмы душили ее» [Братья Карамазовы: 1, 9], «на верно полагаю, сударь, что со мной завтра длинная падучая приключитеся», «длинный припадок такой-с, чрезвычайно длинный-с» [Братья Карамазовы: 2,6], «в этот день ей было хуже и с ней сделался какой-то припадок» [Неточка Незванова: 2], «мне сдавило горло, схватило дух, подкосило ноги, и я упала без чувств на пол. Со мной повторился вчерашний нервный припадок… Я слегла в постель больная, и в этот вторичный период моей болезни едва не умерла» [Неточка Незванова: 4], «нервический припадок» [Униженные и оскорбленные: 1,10]. Догадки о Версилове: «года полтора назад с ним вдруг случился припадок», «его мигом увезли за границу», «Версилов уверял серьезно, что помешательство с ним вовсе не было, а был лишь какой-то нервный припадок» [Подросток: 1,29]. Ему видятся сны, о которых рассказывает Фрейд, проанализировавший связь между неврозом и снами, в особенности — в случаях истерии ([Фрейд 1971]; написано в 1905 году): «со мной случился рецидив болезни; произошел сильнейший лихорадочный припадок, а к ночи бред» [Подросток: 11,1]. На подростка и «дикая любовь действует как припадок» [Подросток: 11, 1], с Степаном Трофимовичем сделался «припадок холерины» [Бесы]. К тому же ряду понятий нужно отнести термин «аффект», появляющийся у Достоевского в связи с «Медицинской экспертизой» (с ироническим подзаголовком — «или фунт орехов») в «Братьях Карамазовых». Хроникер сообщает, что московский доктор «резко и настойчиво подтвердил, что считает умственное состояние подсудимого за ненормальное, „даже в высшей степени“. Он много и умно говорил про „аффект“ и „манию“ и выводил… что подсудимый (Дмитрий) пред своим арестом за несколько еще дней находился в несомненном болезненном афекте» [Братья Карамазовы: 4,3].Хроникер, разыгрывая роль наивного наблюдателя (и тем же самым дистанцируясь от специалиста), добавляет в скобках, что доктор «изъяснялся очень ученым и специальным языком». Он продолжает: «экспертиза медиков стремилась доказать нам, что подсудимый не в своем уме и маньяк». Экспертизу он решительно отрицает, настаивая на другой причине исступления: «ревность!» [Братья Карамазовы]. В главе «Медицинская экспертиза» проиллюстрирована современная Достоевскому судебная практика участия врачей-специалистов в обсуждении психического состояния подсудимого. Такая практика строилась на предположении, что существует причинно-следственная связь между психическим состоянием человека и его виновностью. Из контекста романа ясно, что такое предположение вполне условно и несерьезно. В словах Хохлаковой передовой для эпохи Достоевского тезис о виновности и невиновности психически неуровновешенного преступника комментируется с недвусмысленной иронией: «Послушайте, что такое афект? — „Какой афект?“ — удивился Алеша. — „Судебный афект. Такой афект, за которой все прощают. Что бы вы ни сделали — вас сейчас простят“». И еще ярче: «Сидит человек совсем не сумасшедший, только вдруг у него афект. Он и помнит себя и знает что делает, а между тем он в афекте. Ну так вот и с Дмитрием Федоровичем наверно был афект. Это как новые суды открыли, так сейчас и узнали про аффект». Здесь наивный комментарий компромитирует не говорящего, а, скорее, предмет. «Простецкое» изложение дела задумано Достоевским, относящимся к нему, судя по всему, отрицательно, как разоблачение стоящей за ним идеи. Идея становится смешной в речи Хохлаковой, применяющей термин таким образом: «а получил афект. Как Дмитрий Федорович ударил его по голове, он очнулся и получил афект, пошел и убил». И далее: «а главное, кто ж теперь не в афекте, вы, я, все в афекте» [Братья Карамазовы: 4,2]. Смешивая аффект с истерикой она докладывает: «вдруг с ней ночью припадок, крик, визг, истерика… и вот вчера этот афект» [Братья Карамазовы: 4,3], «у меня Лиза в афекте, я еще вчера от нее плакала, третьего дня плакала, а сегодня и догадалась, что у ней просто афект». Кроме негативной оценки идеологии, на которой основывается понятие аффекта, Достоевский демонстрирует бытовое словоупотребление термина, теряющего в простой речи свое медико-психологическое значение.

Понятия «нервозность» — «истерика» — «эпилепсия (падучая)» взаимосвязаны: если «нервозность» употребляется в большинстве случаев не в патологическом смысле и оказывается более общим определением психического состояния индивида и общества, то прилагательное «нервный» (или «нервический») в определении «припадка» или «удара» указывает на процесс болезни. «Истерика» обозначает в метафорическом смысле преувеличенность поведения, чувства, мысли, но в большинстве случаев также патологическое состояние личности. Прилагательное или наречие «истерически(й)» усиливает самовыражение взволнованных или потерявших контроль над собой героев. «Эпилепсия» употребляется исключительно в патологическом смысле. «Патологически(й)» в случае истерики и эпилепсии охватывает психологическую и физиологическую стороны. Момент притворства присутствует в истерике и в эпилепсии.

6

Отмеченные выше семантические нюансы истерического (и, в частности, эпилептичекого) дискурса не снимают проблемы его целостного характера. В плане терминологической экспликации истерического дискурса прямое и переносное значение медико-психологических понятий смешаны. Проблема осложняется, если учесть, что эпилепсия и истерика не исчерпываются медицинским и психиатрическим знанием. Приступы истерии и эпилепсии указывают на наличие потаенных, зачастую остающихся нерасшифрованными, значений, выходящих далеко за пределы сферы психологии и медицины. Случай Ставрогина представляет собой в этом смысле наиболее показательный пример. Как архетип одержимого (одержимого и искушаемого дьяволом) Ставрогин с самого начала осужден на смерть, т. е. на самоубийство, по отношению к которому совершаемые им на протяжении романа антисоциальные и аморальные поступки предстают как имеющие своего рода компенсаторную функцию. Самоубийство, совершенное на скрытой сцене (Варвара и Дарья принуждены разыскивать его в самой удаленной комнатке под крышей), «воспроизводит» акт надругательства над ребенком, о котором он рассказывает на исповеди Тихону. Первоначальное преступление — надругательство над Матрешей, чей маленький грозящий кулачок является ему в ночных кошмарах (и появляется в речи хроникера, описывающего Марию Лебядкину, чей узел волос на затылке напоминает кулачок, а также в угрожающем кулаке Шатова), — приводит к превосходящим его и, казалось бы, уже в силу этого вытесняющим его злодеяниям. Этого, однако, не происходит. Первоначальное преступление не может быть вытеснено и забыто, но только скрыто за другими преступлениями. Ставрогинские эротические (и временами сексуальные) похождения, как и его эксцентрические выходки, представляют собой симптомы его тайной вины. Кажется, что святитель, которого он презрительно называет «шпионом» и «психологом», — единственный, кто способен уловить тайное значение этих симптомов. Именно «психолог» угадывает его желание публичного признания вины (провокационного и шокирующего — как выражения преступной дерзости и горделивой самонадеянности), не будучи, однако, способным излечить его посредством «talking сиге». Стремление Ставрогина к излечению не может быть удовлетворено иначе как через (обратное, инверсивное) повторение. Он — преступник, виновный в том, что не предотвратил самоубийство оскорбленного им ребенка, должен теперь сам покончить с собой, удавиться. Это и есть конец истерии и ее объяснение. Тихон, призванный быть моральным цензором, оказывается литературным цензором [Сараскина 1996: 412], обостренно восприимчивым к риторике аптума и декорума. Святитель читает текст Ставрогина с точки зрения стилистики, что напоминает чтение сновидений Фрейдом, подлежащее описанию в терминах риторики [Antoine 1991]. В то время как для расшифровки символов текста сновидений Фрейд формулирует понятия «Verschiebung» и «Verdichtung», суровая оценка Тихоном ставрогинского непристойного (извращающего таинство исповеди) самообличения вскрывает лежащие в его основе неискренность и безудержную гордыню, но ни в коей мере не является интерпретацией психологической симптоматики. Мысль Достоевского сложнее. Истерический дискурс «Бесов» включает в себя цитату загадочного места из Нового Завета, упомянутого впервые в эпиграфе, который нужно постоянно держать в памяти, читая роман. Идет ли здесь речь об аллегории? Аллегория как фигура речи неоднократно упоминается в тексте в ироническом контексте, как самый грубый и даже тривиальный способ непрямого выражения мысли. В целом как способ высказывания она не заслуживает высокой оценки персонажей (капитан Лебядкин, полуобразованный и наглый болтун использует термин «аллегория» наивно и провокативно. Варвара Петровна, удивленная каким-то замечанием, спрашивает презрительно: «это аллегория?» [Бесы: 187]. Трудно, однако, отказаться от мысли, что именно аллегория — главная фигура и семантический ключ текста. Эпиграф и название романа стоит прочитать аллегорически. Хотя рассыпанные по тексту отсылки к евангельским словам («бесенок», «бес», «демон»; ср. «демон иронии» [Бесы: 202], «бес гордости» и «злоба без наслаждения») создают ощущение, что аллегорический уровень в «Бесах» избыточен, а обращение Степана Верховенского в самом конце романа к евангельскому тексту-эпиграфу может быть истолковано аллегорически. Присутствующий в романе библейский мотив многократно интерпретировался без учета его возможного соотнесения с дискурсом истерии. По словам евангелиста, экзорцизм, изгнание бесов из тела и души человека, исцеляет его. Лечение больных истерией в XIX веке предстает аналогичным очищающему воздействию Христа, изгоняющего нечистых духов из души больного и таким образом устраняющего болезненные симптомы. Однако, в романе не упоминается ни одного случая успешного излечения, напротив, все попытки облегчения душевных страданий (угрызений совести, отчаяния, невозможных желаний), не исключая и целительные беседы Тихона, заканчиваются очевидной неудачей. К концу романа половина персонажей погибает (двое кончают с собой, четверых убивают намеренно, одного — случайно, двое умирают при чрезвычайных обстоятельствах, и один — от эпидемической болезни). Бесы не покидают одержимых, экзорцизм не срабатывает. Души страждущих не могут быть заменены, как в библейском тексте, телами свиней, способных принять в себя покинувших человека бесов. Роль (истерических) свиней отведена самим героям.

7

Следуя за этой далеко идущей аналогией, легко упустить из виду мысль самого Достоевского. Если бы главным для него являлось то, что Л. Сараскина называет «одолением демонов» (подзаголовок ее монографии), Ставрогин был бы победителем и указанная аналогия оказалась бы совершенно ошибочной. Однако внутренняя логика дискурса истерии в романе и его многочисленные вербальные импликации, причудливо сочетающиеся с библейским текстом (эпиграф и цитата), задают ощущение двойного краха: ни душа, ни «Psyche» не исцелены. Актеры/пациенты, психическое расстройство которых неотделимо от их греха, не находят избавления. В то же время сугубо психоаналитическая и медицинская трактовка симптомов преодолевается в понятии экстаза. Воспользуемся примером из «Бесов». Здесь состояние экстаза предшествует эпилептическим приступам, сопровождая истерические припадки, нервные срывы, приступы бешенства, антропотеологические рассуждения Кириллова, безнадежный поиск Шатовым веры в Бога-творца. Протагонисты или сами провоцируют своего рода ритуальный экстаз, или попадают под его воздействие. В ощущениях нервозности, от которых временами страдает Степан, в экзальтации Варвары, ставрогинских выходках, безумных гомоэротических признаниях Петра, нравственном крушении Лямшина и Вергинского, чрезмерном возбуждении Марии присутствуют моменты душевного экстаза. Этот экстаз описывается упоминавшимся выше термином «исступление», означающим состояние «вне себя» в смысле мистического разрыва или восторга. Экстаз предстает одновременно как разрушение значения (смысла) и стремление к его обретению. Экстаз — это выход из обособленности эго, из времени-пространства или, точнее, из хронотопа эго, разрыв цепи причинности и семантических отношений.

Об экстазе, о бытии «вне себя», свидетельствуют и цитированные высказывания эпилептиков Достоевского: экстаз переносит страдающего в нереальную сферу (или в инобытийную реальность), где он испытывает мгновения невыразимого счастия. Больной в течение несколько секунд как бы участвует в чем-то окончательном. «Затем вдруг как бы что-то разверзлось пред ним: необычайный внутренний свет озарил его душу». Выражениями «гармония» и «внутренний свет» Достоевский цитирует язык мистики. Наблюдатель припадка как-будто участвует в происходящем: «Вид человека в падучей производит решительный и невыносимый ужас, имеющий в себе даже нечто мистическое» [Идиот: 2,4]. Квазимонолог Кириллова, «вселенского бунтаря», является пересказом мистического опыта словами человека XIX века: «есть секунды, их всего зараз приходится пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии… Ее ли более пяти секунд-то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю жизнь, потому что стоит» [Бесы: 450]. Мышкин испытывает «какое-то высшее спокойствие, полное ясной гармоничной радости… неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и встревоженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни» [Идиот: 188]. Он сообщает собеседнику: «мне как-то становится понятно необычайное слово и о том, что времени больше не будет» [Идиот: 189]. В терминологии Р. Я. Клеймана, опыт Кириллова может быть определен как «пространственно-временной сдвиг». Клейман подчеркивает при этом космический аспект «упования на мировую гармонию», его «вселенский хронотоп» [Клейман 1985: 33]. Именно этот вселенский хронотоп характеризует и женский дискурс мистики. Риторика мистики является риторикой непередаваемости ощущения или откровения Другого; это — риторика языкового предела основывающаяся на парадоксе выражения невыразимого [Peters 1988].

Эпилепсия отличается в данном случае от истерии, но религиозный момент присутствует и в ней, а именно в кликушестве. Алеша вспоминает свою молящуюся мать: «он запомнил… пред образом на коленях рыдающую как в истерике, со взвизгиваниями и вскрикиваниями, мать свою… ее лицо было исступленное, но прекрасное» [Братья Карамазовы: 21]. Рассказчик уведомляет читателя о «нервной женской болезни [Софьи Ивановны], встречаемой чаще всего в простонародье у деревенских баб… от этой болезни со страшными истерическими припадками, больная временами даже теряла рассудок» [Братья Карамазовы: 9,16] [7] . С Алешей сделался истерический припадок после циничного рассказа отца о покойной кликуше. Во время припадка он необычайно похож на мать. (Припадок Алеши связывает истерику с кликушеством.) Кликушество рассматривается как эквивалент религиозной истерии, характеризующейся предельным восхищением и исступлением. Сопоставление истерии («нормальных») женских протагонистов в произведениях Достоевского с кликушеством интересно в том отношении, что оно позволяет соотнести простонародную «русскую» болезнь с болезнью, восходящей к античности, но сделавшейся модным объектом изучения в медицинских и психологических исследованиях XIX века. Крик, визг, хохот, неестественный смех, рыдание, скороговорка, крайнее беспокойство, обморок, падение навзничь — характеристические признаки истерического припадка. Истерические аномалии выявляются в голосе, жестикуляции, поведении. Схожие признаки упоминаются и при описании кликушества — взвизгивания, вскрикивания, жесты (она обнимала сына «крепко до боли»). Достоевский не проводит этого сопоставления последовательного дает основание думать, что отчаянное восхищение простонародной женщины и тайная печаль светских дам, о которой рассказчик упоминает, являются религиозными и нерелигиозными вариантами одной и той же болезни.

7

К истолкованию понятия кликушество см. дефиниции словарей [Словарь 1958]; [Павловский]. Современный словарь русского языка определяет кликушу следующим образом: «Нервнобольная женщина, истерические припадки которой сопровождаются резкими криками» [Словарь 1958].

И. Я. Павловский в русско-немецком словаре называет «кликушничество» «притворной эпилепсией» — «verstellte Epilepsie».

В русском языке греческому слову «эпилепсия» соответствует термин «падучая». Греческое название, с одной стороны, и народно-русское — с другой, будучи вполне синонимичными, обнаруживают разные аспекты в именовании болезни. В «падучей» слышится ряд со слов со значением «падения» (ср. нем. Fallsucht). Эпилепсия звучит более возвышено, несмотря на всю внешнюю феноменологию болезни, — судороги, крики и гримасы. Остается догадываться, насколько чуток был Достоевский к семантическим оттенкам в синонимии «эпилепсии» и «падучей».

Мышкин описывая свои ощущения, называет болезнь равно «эпилепсией» и «падучей». Ощущение высшей реальности испытывают Кириллов и Мышкин перед падучей, Елена и Смердяков переживают только «падение» (буквально — падая оземь или вниз по лестницы в погреб). Падучая как будто выворачивает наизнанку возвышенное ощущение гармонии и безвременности перед приступом эпилепсии — «вселенский хронотоп» обращается в хронотоп мучительной временности. Молниеносный взгляд в вечную гармонию, видение «внутреннего света» уничтожаются возвращением в телесное. Спасения в эпилепсии нет.

8

Кроме экстатического момента эпилептики и истерики почти всегда наделяются атрибутами юродивого или шута, которые, как показал Клейман, «постоянно находятся у Достоевского в одном семантическом ряду» [8] . «Юродство есть некая ипостась шутовства, и наоборот» [Клейман 1985: 63] [9] . Здесь функция притворства снова оказывается значимой. «Настоящие» юродивые имеют вид помешанных, причем их притворство служит духовному самосовершенствованию. «Псевдоюродивые», изображая из себя помешанных, наоборот, пользуются притворством. Притворство в обеих функциях не существенно для «юродства» истерических и эпилептических героев Достоевского. Они предстают как слабоумные, отличающиеся от прочих людей прозорливостью, загадочной невнятицей (такова, например, Мария Лебядкина) и «святой простотой» (sancta simplicitas) [10] .

8

О противопоставлении юродства шутовству см. анализ Л. Силард [Силард 1982].

9

Надо отметить, что тесная связь с шутовством в истории юродства не укоренена [Иванов 1994]. Достоевский познакомился с феноменом юродства благодаря книге И. Прыжова о юродивых и псевдоюродивых и наверняка знал юродивого Корейшу и был осведомлен о его двойственной репутации. «Некоторые литературоведы считают, что представление о юродивых у Достоевского не соответствует ни официально-церковному, ни народному пониманию» [Bortness 1995].

10

Юродивый Яковлев, к которому паломничали люди в ожидании мудрых и утешительных слов, ошеломлял публику несоответствующим поведением и несообразными замечаниями. Федор Карамазов представляет собой тип несвятого юродивого.

Популярные книги

Титан империи

Артемов Александр Александрович
1. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи

Флеш Рояль

Тоцка Тала
Детективы:
триллеры
7.11
рейтинг книги
Флеш Рояль

Генерал Скала и ученица

Суббота Светлана
2. Генерал Скала и Лидия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.30
рейтинг книги
Генерал Скала и ученица

Шведский стол

Ланцов Михаил Алексеевич
3. Сын Петра
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Шведский стол

Восход. Солнцев. Книга VIII

Скабер Артемий
8. Голос Бога
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восход. Солнцев. Книга VIII

Темный Кластер

Кораблев Родион
Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
5.00
рейтинг книги
Темный Кластер

Этот мир не выдержит меня. Том 1

Майнер Максим
1. Первый простолюдин в Академии
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Этот мир не выдержит меня. Том 1

Попаданка для Дракона, или Жена любой ценой

Герр Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.17
рейтинг книги
Попаданка для Дракона, или Жена любой ценой

Искатель боли

Злобин Михаил
3. Пророк Дьявола
Фантастика:
фэнтези
6.85
рейтинг книги
Искатель боли

Осторожно! Маша!

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
6.94
рейтинг книги
Осторожно! Маша!

Я снова граф. Книга XI

Дрейк Сириус
11. Дорогой барон!
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я снова граф. Книга XI

Приручитель женщин-монстров. Том 4

Дорничев Дмитрий
4. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 4

Эфир. Терра 13

Скабер Артемий
1. Совет Видящих
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Эфир. Терра 13

Последний попаданец 8

Зубов Константин
8. Последний попаданец
Фантастика:
юмористическая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Последний попаданец 8