Источник счастья
Шрифт:
Зубов изумлённо открыл рот, а потом едва успел включить маленький диктофон, который уже давно убрал в карман, ни на что не надеясь.
С тех пор Кольт так часто прослушивал эту двухчасовую запись, что выучил рассказ Агапкина почти наизусть. Его не покидало чувство, что он выиграл самую важную сделку в своей жизни, и хотя до победы было ещё далеко, он помолодел сразу лет на десять. Распрямил плечи, стал носиться по Москве на новеньком серебристом «Лаллете», сменил строгий костюм на модные мешковатые джинсы, вместо ботинок крокодиловой кожи надел оранжевые кеды и выбрал себе в спутницы не стандартную бесплотную модель, а наливную упитанную
Массажные струи приятно щекотали тело. В просторной ванной комнате стояла стереосистема, Кольт любил именно там слушать музыку. Но сейчас из колонок звучали не Моцарт, не Чайковский, не «Битлз».
Кольт поставил диск, который принесли ему полчаса назад от Зубова.
Разговаривали два человека, мужчина и женщина. Голос мужчины звучал глухо, невнятно, и Кольт машинально отметил про себя, что новую вставную челюсть старику сделали неудачно.
Женщина говорила чётко, было слышно, что она волнуется.
— …кто держит на руках моего маленького папу? Человек в форме лейтенанта СС, кто он?
— Не кричите. Я не выношу этого.
— Я вовсе не кричу, но, если вам так показалось, извините.
— Где вы взяли снимки?
— Папа привёз их из Германии.
— Дмитрий? Привёз из Германии? Зачем же вы явились с ними ко мне? Спросите у него.
— Не могу.
— Почему?
— Он умер.
— Когда?
— Одиннадцать дней назад. Он вернулся из Германии. Он был немного странный, мрачный. Но на сердце не жаловался, он вообще был здоровым человеком. Все последнее время, до поездки и потом, он с кем-то встречался. Накануне кто-то пригласил его в ресторан, он позвонил мне поздно вечером, попросил, чтобы я забрала его на машине. Он ждал на улице, возле ресторана. Пообещал утром рассказать нечто важное. А ночью умер. Врачи сказали, острая сердечная недостаточность.
— Умер. Стало быть, не уговорили.
Кольт выключил воду, нахмурился, взял пульт, лежавший на краю ванны, и прокрутил этот кусок ещё раз.
Многие не могли простить Михаилу Владимировичу испорченного праздника свободы в кабинете главного врача. Особенно неприятно было напоминание о присяге. В военном госпитале большинство врачей имели воинские звания. Плох ли, хорош император, но они клялись ему в верности, а потом стали аплодировать отречению и пить шампанское. Не каждый способен заглушить в себе гаденькое послевкусие, которое оставляет предательство.
Профессор Свешников и несколько старых сестёр-монахинь составили маленькую госпитальную оппозицию всеобщему воодушевлению. Когда стало известно, что царская семья арестована, сестра Арина плакала, Свешников ходил с траурным лицом. Все приветствовали Временное правительство, взахлёб пересказывали друг другу очередную речь Керенского, восхищались: как он хорош, обаятелен, какой у него трогательный близорукий взгляд и мягкий глубокий баритон.
Петроградский Совет издал приказ №1, который упразднил офицерские титулы. Теперь низшие чины не обязаны были исполнять приказы офицеров вне службы и отдавать честь. Фактически армией стали управлять революционные агитаторы. Толпы вооружённых, разагитированных дезертиров шныряли по городам и деревням, грабили, убивали, насиловали, жгли.
Создавались бесконечные комитеты и союзы, не прекращались съезды и митинги. Керенский объезжал войска, произносил речи, выражал сожаление, что его обязанности политического и государственного деятеля не позволяют ему присоединиться к войскам и погибнуть вместе с ними геройской смертью. Решительный час близок. Солдаты, которых при царе заставляли рисковать жизнью в бою, устрашая их кнутом и пулемётом, теперь готовы к высочайшей жертве во имя светлого будущего России.
Он принимался трясти руки высшим чинам, обнимать их, как будто поздравляя офицеров с их собственным упразднением. Потом кланялся и улыбался под исступлённые солдатские овации. От возбуждения у него иногда случались странные припадки, вроде падучей, что вызывало у простонародной толпы мистический трепет и возводило нервного адвоката в ранг пророка.
В госпитале солдаты стали требовать, чтобы офицеров клали в общие палаты, выздоравливающие раненые создали специальный комитет «по борьбе с контрреволюцией и офицерскими привилегиями», уполномоченные проверяли, одинаковы ли у всех еда, бинты, лекарства, не лечат ли врачи простых солдат хуже, чем офицеров. Если кто-то из низших чинов нечаянно, по привычке, отдавал честь, его объявляли врагом народа. Случались драки. Дрались костылями, загипсованными руками. Санитары не слушались приказов. Разнимать дерущихся приходилось сёстрам и врачам.
Эпидемия всеобщего политического пафоса перешла в эйфорию.
В Москве, в Малом театре, после каждого спектакля показывали «живые картины». Занавес поднимался под звуки «Марсельезы». Декорация изображала лазурное небо с ярко горящим солнцем. Под солнцем женщина в русском костюме с разорванными кандалами, освобождённая Россия. Вокруг неё Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Толстой, Достоевский, Чернышевский. Здесь же сидит, скрестив руки, Бакунин, стоит Петрашевский, думает думу Шевченко. Перовская в чёрном платье, среди измождённых лиц в серых арестантских халатах, дальше — студенты, крестьяне, солдаты, матросы, рабочие. В мундирах александровских времён декабристы. Все победно поют «Марсельезу».
Декорации и костюмы создал художник Коровин. Россию изображала актриса Яблочкина. Живые картины всю весну 1917 года завершали каждый спектакль. Впереди стоял на сцене комиссар московских театров князь Сумбатов-Южин. Публика неизменно рукоплескала. У многих на глазах были слёзы.
Закрывались продуктовые лавки, все длиннее становились очереди за хлебом и мясом, все грязнее улицы. Зато в красном кумаче и в духовых оркестрах не было недостатка.
Агитаторы, уполномоченные Советом рабочих и солдатских депутатов, снабжённые мандатами, собирали толпу на митинги и демонстрации, возбуждали её речами, призывами, обещаниями, лестью. Толпа одобрительно слушала и грызла семечки.
Михаил Владимирович обычно много ходил пешком по Москве, особенно весной. Но теперь старался не бывать на улице. Вид возбуждённых толп вызывал у него тоску и отвращение. Ещё не утихла боль после смерти Володи. Теперь к ней прибавился животный, неодолимый страх за Таню и Андрюшу, за их будущее, за их жизнь в стране, которая больше всего напоминала сейчас палату буйно помешанных в доме скорби.
Он стал плохо спать, несмотря на то что глушил себя работой, доводил до крайней степени усталости. Все равно оставалось свободное время, и надо было занять его чем-то, лишь бы не выходить на улицу, не общаться с людьми, не читать газет, листовок и воззваний, которые сыпались из окон, из автомобилей, расклеивались на стенах домов, на афишных столбах, делали город ещё грязнее и гаже.