Источник увечий
Шрифт:
У разрумянившейся, взволнованной Оли подростковый горбик рюкзачка с незатейливой снедью, у меня перелитые во фляжку пол-литра водки у пояса и всякая ерунда в сумке через плечо, у него, у Овечина, портативный магнитофон и снедь в настоящем туристском вещмешке, в навершии - скатанный спальник и прочие важные атрибуты. Он всегда носит все самое тяжелое и неудобное, так как именно он - настоящий мужчина, берущий, взваливающий на себя ответственность. Без раздумий.
Мы уходили от утробного городского гуденья.
Шум шоссе стекал в ложбину города,
За околицей выселок угомонилась последняя невеликая рыжая шавка.
Трусцой, как-то боком она потрусила восвояси, словно почуяла зону волков.
Время высвобождалось от городских звуков. Его словно выпотрошили из прохудившегося пригорода. Оно словно расстегивало на себе ватник.
Оно выходило к нам пустым и однозначным.
Глядя в спину зашагавшей впереди меня лучшей горбуньи, я бессловно понимал, что эту полость непременно предстоит наполнить некой новой очевидностью, думать о которой я еще не смел.
Время делалось для меня чистым и поэтому опасным.
Над прекрасным легким ландшафтом невидимым фронтом простирались томительные муторность, неразрешимость и тоска.
Мне казалось, что я свидетельствую этому впервые, и никто из людей до меня подобного никогда не видел и не осязал. Вторичность моего бытия, скаредность моего утлого времени отпускали меня, и я скользил по свежей лыжне, обреченный на нового самого себя, могущего по мановению своего желания переиначить все.
Итак, мне надо было только пожелать перемены.
Голенастый Овечин выразительно шествует впереди ровно и ритмично, как метроном. Он пробивает собой новую штольню в запорошенном жестком дне.
Потом аккуратная с маленьким рюкзачком Оля торопится за ним тесным семенящим шагом. Будто она по особенному уговору должна сжимать бедра, чтобы не дать до конца распахнуться своей женской сути. Словно боится просыпаться.
И вот я, замыкающий. Я вижу и себя со стороны, нелепо бредущим по лыжне. Я переполнен небывалыми смыслами своего предстоящего бытия, очевидно подступающего к самому моему сердцу. Я неотрывно смотрю на Олины бедра, глухо обтянутые синими трениками. Она кажется мне обряженной в людское русалкой, вставшей на жалкие битые лыжи.
По весеннему плотному снегу глубокий след лыжни синеет. Прямо за нею.
Я вижу это с высоты полета слабой занемогшей птицы.
Вот уже ничего не осталось от затхлого большого города и дневного времени, в котором мы пребывали. Мы попадали в новый незнакомый слой, где, по всей видимости, должны существовать бесконечно долго.
Пересекая, мы проходили покатые поля, возбужденно набегающие на горизонт.
Среди посеревшего к позднему часу марева - одинокий старый дуб. Он мрачнеет от сырости, обуявшей его. Ведь почти весна.
Мы за смелым Овечиным опасливо съезжали в глубокие и смутные, как непристойность, урочища, поросшие орешником и тальником.
Мы жгли робкие, как мои поползновения, костры на плотном слежавшемся снегу у незамерзшего
От молчаливого высокого кустарника шел неслышимый шум. Особенная тревожная вибрация кончающейся зимы.
Глава пятая
Селенитовый обелиск
Овечин, надо отдать ему должное, был заправским туристом. Правда, турсекцию "Дерзание" он оставил после какой-то смутной истории, доподлинно неведомой мне.
И вот поломанные нежные ветки вереска, обломки сушняка трещали, как учебные стрельбы игрушечными патронами. На снедь, разложенную на коряге, слетались волшебные снегири и зимородки... По небесам удивительно медленно, зависая на месте, кто-то протащил на невидимой бечеве принуждения самолет.
Новая тишина ничего не проясняла во мне. И мы редко перешучивались, изображая себя отрядом оперных суворовцев, отставших от армии, заблудившихся во времени, пропавших в альпийском редколесье. Где-то вдали еле-еле разворачивает нотные листы оркестр. Нет, это дышит лес.
И вот наша безукоризненная, наша скромно одетая Оля. Наша боевая честная подруга. В случае чего она нас перебинтует и утешит. Доведет под руку до эвакуационного пункта. Мне представлялось, как я хромаю рядом с ней. Моя рука на перевязи.
Нежный огонь рисовал в вечернем воздухе химерические силуэты самопальных декораций.
Мы смотрели сквозь них как завороженные, замирая. Мы попивали огненную воду из стопочки-наперстка, венчающего мою пузатую фляжку.
– Почему в этом пламени так много синего цвета?! Неужели в этой дубине есть процент лития?
– возбужденным натуралистом восклицал, ворочая палкой пылающее тело затрещавшего костра, Овечин. Почему он сказал "в этом пламени", как будто было еще какое-то другое.
Ведь ум его двигался по однажды и раз навсегда выбранной металлической директории, вернее, он с нее не сворачивал.
Как радио, настроенное на одну волну, на скучную образовательную передачу.
Чудная девушка Оля смотрела в снег, и мне чудилось, что ее потемневшие очи выражают печаль и высокие, невыразимые словами, серафические думы. Словно она проницает будущее и отвечает за тяжелую судьбу - свою и двух молодых людей, еще юношей, сидящих поодаль.
Ее молчание и вся она - абсолютный трансцендентный антипод неумолчному Овечину.
Ее немота так выразительно упраздняла его.
Белесая ранняя луна прикрывала лепестком слюды самое стыдное место на посеревшем небе. Так бывает только в русской литературе.
Этой сумеречной картины, состоящей теперь в моем сознании из одних прекрасных слов, в основном эпитетов, я не забуду никогда. Будто мне прочли этот отрывок по радио безупречным голосом Сивиллы.
Нам с Олей была прочитана содержательная лекция о простой и очевидной всем, кроме нас, природе солнечных и лунных затмений. С бодрым рисованием на синеющем покрове аккуратных наглядных рисунков кеплеровского круговращения планет и их сателлитов.