Источник
Шрифт:
– Каждая копейка, что я зарабатываю, попадает в руки еврея.
– Это точно, – согласился и второй крестьянин. – Мы платим и Кагану за аренду, и Лейбе за водку.
Компания дружно повернулась и уставилась на еврейского хозяина корчмы, а тот, поняв, что означают эти взгляды, стал торопливо убирать стеклянную посуду и дал сигнал сыну.
– Лейба! – гаркнул первый крестьянин. – Что ты делаешь с нашими деньгами?
– Хозяин всего лишь поручил мне управлять этим заведением, – извиняющимся тоном сказал Лейба, пряча хозяйские деньги.
– А Каган? – спросил второй крестьянин. – Он-то чего делает с нашими деньгами?
– Как и я. Отдает землевладельцу.
Компания должна
– Вам, евреям, живется так же плохо, как и нам.
Лейба облегченно перевел дыхание.
Но затем первый лениво, словно поразмышляв над печальными событиями своей жизни, произнес:
– Иерусалим потерян.
При этих мрачных словах полупьяная компания оживилась и глаза их заискрились. Один из крестьян, который все время молчал, повторил:
– Иерусалим потерян.
Наступило долгое молчание, в течение которого Лейба-трактирщик молился, дожидаясь захода солнца. Крестьяне тоже смотрели, как оно склонялось к закату. Сигнал подал молодой парень, который напился больше, чем другие. Он-то и произнес роковое слово, полное ненависти, которое, раз уж оно прозвучало, нельзя было взять назад.
– Берегись, – тихо сказал он, и Лейба побледнел от страха.
– Берегись, – повторил первый крестьянин.
Лейба прикинул, успеет ли он добраться до дверей.
– Берегись! – заорали все хором, и все местечко слышало, как за окнами грохотало это зловещее слово. Лейба, с искаженным от ужаса лицом, забился в угол среди бутылок.
– Берегись! – продолжали орать пьяницы, и внезапно тот молодой парень сорвался со стула, перемахнул через стойку и протолкался к трактирщику. Вытянув из-за голенища нож, он нагнулся к побледневшему еврею и перерезал ему горло.
– Берегись! – орала растущая толпа, врываясь в еврейскую часть местечка; над ней витал давний клич всех погромов: – Берегись! – Hierosolyma est perdita. И тот факт, что Иерусалим пал, каким-то образом стал для жителей этого далекого городка, даже не знающих о его существовании, поводом для убийства евреев. А если какой-то народ в мире и имел право скорбеть о падении этого священного города перед натиском ислама, то это были евреи, но его судьба стала причиной уничтожения их.
В толпе были и те, которые понимали неуместность этих призывов. У них на вооружении были и другие, столь же убедительные: «Жиды распяли нашего Господа». Но любой призыв лишь подпитывал буйство погромщиков, и все объединились в едином вопле «Бей жидов!».
Крестьяне, разгромив гетто своей же деревни, высыпали в поле и двинулись в сторону Воджа, обрастая сторонниками из встречавшихся по дороге хозяйств. И в самом Водже кто-то заорал:
– Давайте к сборщику аренды!
Ворвавшись к нему в дом, они одобрительными возгласами встретили умелый удар сабли, который одним махом снес голову отцу Шмуэля. Новый повод для веселья появился, когда та же сабля вспорола живот старухе. Ломами и молотами христиане отомстили за потерю Иерусалима, разорвав на куски четырех бородатых хасидов, которые пытались пробраться во двор к ребе.
Толпа ворвалась и в него. И увидела высокого крупного человека, который самозабвенно танцевал в окружении девяти самых преданных друзей. На минуту крестьяне замялись. Они не были готовы к столь странному зрелищу людей, которые таким образом очищают души перед смертью. Но тут пьяный парень налетел на ребе с криком: «Он же Христа распял!» Так погиб воджерский ребе. Ему спалили бороду, а тело протащили по улицам до того места, где были убиты более шестидесяти детей, женщин и стариков. Остатки их искромсанных тел швыряли в воздух, как полову. Иерусалим был потерян, Христос был мертв, но хотя бы потоки еврейской крови как-то
Шмуэль Каган вернулся в Водж как раз, чтобы успеть похоронить своих родителей и своего ребе. И этой же ночью он решил покинуть Россию, потому что наконец понял, что сказанные ему слова ребе были правдой: «Когда появится новая Россия, и ты, и я, и все мы останемся евреями, и наше положение не улучшится». Теперь перед его глазами постоянно стоял образ Тиберии на берегу озера, и все дни он проводил, советуясь с евреями, которых привело в оцепенение необъяснимое зверство их соседей. Шмуэль собирал у них средства на покупку общинной земли в Тиберии. Наконец он встретился с сыном воджерского ребе, который уже окончил иешиву и попросил его возглавить отъезд, но религиозный молодой человек отказался оставлять местечко своих предков.
– Я останусь здесь и буду ребе. На прошлой неделе отец рассказал мне, что очень скоро ты соберешься уезжать.
Новый ребе помолился вместе с Каганом, и в конце они повторили литанию всех евреев диаспоры: «На следующий год в Иерусалиме».
Когда Шмуэль в 1876 году оказался в Акке, он не стал, как многие еврейские иммигранты, падать ничком и целовать землю, в которой ему предстояло быть похороненным, потому что он видел в Палестине не конец своей жизни, а начало и посему совершил поступок более символический, чем целование земли: он отказался от своей российской фамилии Каган и заменил ее ивритским звучанием Хакохен. Как Шмуэль Хакохен – Шмуэль Священник – он и вступил в новую жизнь.
Его путешествие из Акки в Тиберию было приключением, в ходе которого он расстался со многими иллюзиями – особенно как опытный торговец древесиной, потому что и Ветхий Завет и Талмуд внушали ему, что Израиль – это земля, густо засаженная деревьями. Но он видел только пустоши. На протяжении тридцати миль от Средиземного моря до Галилейского он обнаружил только одну маленькую рощицу, древние оливковые деревья в Макоре, и ему оставалось лишь удивляться, кто же нанес такой урон родине евреев.
Его мрачные предчувствия лишь усилились, когда он добрался до холмистой местности, где покоился ребе Акиба, потому что, глядя с высоты, он видел не просторные мраморные площади римской Тиберии, не прекрасную Тверию времен Талмуда, а обнесенную глинобитными стенами Табарию турок, убогий маленький городок, ютящийся у стен, возведенных крестоносцами. Но больше всего на него подействовал вид голых, запущенных земель; он не видел ни клочка возделанной земли и невольно вспомнил плодородный чернозем России. «Хоть кто-то тут обрабатывает землю?» – спросил он сам себя, но, когда он спустился к городу и миновал каменные ворота, его встретила такая же унылая пустота, как и на окрестных полях. Ему показалось, что он вернулся в ту же ненависть, от которой бежал из России, потому что турки игнорировали арабов, а евреи-сефарды не разговаривали с ашкенази. Он попытался установить дружеские отношения с последними, многие из которых были родом из России и Польши, но они резко отвергли его, как чужака, который пытается урвать долю благотворительных пожертвований, что они получали из Европы. Когда он объяснил, что не претендует на пожертвования, а хотел бы встретиться с теми евреями, которые своим трудом зарабатывают себе на жизнь, он убедился, что Липшиц в Водже говорил правду: евреи Табарии не работали. Храня для всего мира святость еврейства, они проводили годы в чтении Талмуда, а когда он попытался объяснить им, что привез в карманах средства для покупки сельской земли за стенами города, они сочли его трижды лжецом: «У еврея не может быть таких денег. У этого в особенности. А если они у него и есть, то тратить их на землю за городом может только сумасшедший».