Истоки (Книга 1)
Шрифт:
– Хвораешь, сынок? Глаза у тебя скучные.
– Ты всегда был немного чудной, но скучным, придавленным не был. Парень в силе, а гулять не ходишь, все что-то думаешь. Даже Федя не мог тебя поджечь, а уж на что огневой, веселый. Недоволен жизнью?
– спросил отец.
Жалко было Михаилу этих старых людей, любивших его, но он не знал, о чем и как говорить с ними. А за Волгой все так же угрюмо-раздражающе гром глушил степные просторы, поджигала сухая гроза темный полог неба.
– Мне скоро тридцать лет. А что я сделал? Два раза выстрелил в шюцкоров. Эх, да стоит ли
– Какой же интерес у тебя к моей жизни, если ты свою считаешь пустяком? Отмахиваешься от нее, как от комаров. Ну что ж, я доволен пройденным путем. С матерью мы жили дружно. Дети здоровые, молодец к молодцу. Как не радоваться? И нам, старикам, есть уважение от народа. Денис усмехнулся в усы, а Михаил не понял: над собой или над ним смеется отец.
– За сорок пять лет я сварил тысячи тонн стали. Вон Федя хвалит корабли. А мне приятно: и моя сила, мое умение в них заключены. Для уныния у меня нет причин, если говорить в целом о жизни. А настроения всякие бывали...
– Счастливый!
– Опять хитро подвел, Михайло. Я-то, скажем, в простоте душевной считаю, что недаром калачи ел, а ты поглядишь с высокой колокольни и скажешь: ну и свин, сделал на полтину и доволен. Так, что ли?
– В моей жизни, как в пустыне: ни кустика, ни травинки.
Михаил стоял рядом с высоким отцом. Лицо мягкое, глаза беспомощно косят. У отца сильный подбородок, тугие, железные скулы, орлиный взгляд.
– Вредно иметь столько свободного времени. Я всю жизнь, как маховое колесо, крутился и не мог долго разглядывать себя. Остановлюсь, когда вот это перестанет стукать.
– Денис прижал ладонь к сердцу.
– Вон она, Волга, вечно работает, не останавливается для лишних раздумий. Застойная вода, наоборот, все стоит и думает, дремлет, оттого она и плесневеет. Дрянь в ней всякая заводится.
– Запутался в чем-то, споткнулся где-то. Да вам, наверное, Саша рассказывал о моей греховодной жизни.
– Что ты? Какие же особенные грехи у тебя, Миша? Пьешь?
– спросила мать.
– О всех не скажу... чтобы не гордились, мол, всего знаем. Но одну беду назову: женщина.
– Слово "женщина" Михаил произнес с такой шипящей злобой, что отец и мать смущенно потупились.
– А кто же их не любит!
– воскликнул Денис, подмигнув жене.
– Без подруги хлеб горек, не ясно солнце. Половиной зовется недаром.
Темная краска долго не отливала с испятнанного оспой лица Михаила.
– Э-эх, да нечего обо мне толковать!
– Михаил пропаще махнул рукой.
Денис поймал его руку и, заглядывая в глаза, участливо спросил:
– А может быть, лучше думать о жизни других, и тогда веселее будет?
Михаил нахмурился, закусив трубку.
– Куда я иду? Впрочем, я никуда не иду, я попал в какой-то круговорот: принимаю себя не за того, кто я есть на самом деле. Часто думаю о смерти. Юрий говорит, о смерти думают больные или дураки. Я здоров, дураком назвать себя не хочется. Это сделают друзья.
– Запутался, заврался!
– жестко бросил отец.
Михаил потер лоб.
– Не то я хотел сказать. Общество не ошибается, как и сама матушка-природа. Так вот, я хочу всем сердцем познать и разделить радости и горечь, правду и заблуждения нашего времени. А между тем у меня ни черта не получается... Скверно себя чувствую, временами так больно, будто бегу куда-то по гвоздям. Вот и все.
– А по-моему, это только начало твоей дороги. Борись! Не словами, слова раздражают людей больше, чем дела. Возражают делом, - сказал отец, а мать добавила:
– Человек склоняется перед силой деяния.
Михаил рассказал о своих литературных неудачах, о том, как жестко критиковал его один умный друг: мод, смерть в твоих творениях очень безобразна, а должна быть красивой.
– Врет твой умный, - сказал отец.
– Где это видел он красивую смерть? Девка, что ли, она, смерть-то? Дурак, право, дурак! Дай мне адрес этого хвалителя смерти. Придет она ко мне, а я ей скажу: "Ненавижу я тебя, глупая и злая ведьма, иди вот по этому адресу к своему полюбовнику - тебя он считает красивой". А ты, Миша, живи своим умом. Угождать другим терять характер. И жизнь возненавидишь в таком разе.
– Жить своим умом не позволяет кое-что. Например, сам себе мешаю, мое казенное мышление мешает. Вроде могу, но не смею. И все оглядываешься то на Гитлера, то на самураев: а вдруг брякнешь такое, что повредит нашему человеку. Ему и без того нелегко строить, себя ломать, вытаскивать из грязи. Да ты, мамака, читала мои рассказы, ну разве не чувствуешь трусость мою, а?
– Знаешь, Миша, брось пока писать о таких, как Юрий, вообще о руководителях. Не знаешь ты их, далек от них. Добрым легко быть со стороны, а человек, облеченный властью, тяжелый для других. Власть не может гладить по шерстке. Редко кому нравится, чтобы им командовали, повелевали. К тому ж начальники, как характеры, самолюбивы, про них что ни скажи, все кажется им недостаточно умным. Думай о тех, кого знаешь, пиши хотя бы о себе, Миша.
– Вот и я ему говорю то же самое!
– послышался голос Юрия, входившего в беседку.
– Мой жизненный опыт лежит за пределами искусства. Я не ударник, не профорг - значит, не герой.
– Ну-с, философствуйте, братцы, а мы с матерью на боковую, - сказал Денис и, улыбнувшись, добавил: - Лишние разговоры все равно что дизентерия.
– Без крику дети не растут, - возразила ему Любовь.
– Поспорьте, ребята.
Родители ушли.
– К черту разговор! Без того знаю: слаб и глуп я. Послушен указующему персту и директивному басу умных. Как попугай твердил, что в наших условиях нет места бытовому треугольнику: я люблю ее, а она другого.
– А разве измены свершаются при помощи какой-то другой геометрической фигуры? Уж если "она" разлюбила меня, то, верно, полюбила "его", - сказал Юрий.
– Что ты, дитя! Нет сейчас ни измен, ни жуликов, ни дураков.
– Но ты этому не веришь, Миша.
– Велят - верю. Я же - Кузьма Гужеедов. Дрессированный осел... Я хочу забыться... Нет ли у тебя на примете этаких простых и веселых? Кроме смеха и песен, мне ничего от них не надо. Только, понимаешь, такие... чтобы не было у них фантазии.