Истоки
Шрифт:
Он приставил гвоздь к стене и слабо ударил молотком. Царь рассеянно оглянулся. «Больше нельзя! Если перестать бить, заметит!» — с невыразимым облегчением сказал себе Халтурин.
Привычка взяла свое: «Нельзя, спора нет, нельзя! — думал он, как бы уже отвечая на упреки Желябова и Михайлова. — А может, они еще и не готовы? Разве можно на такое дело решиться без Тараса, не спросившись?.. Взрыв это так, а по голове лущить нет приказу!» Точно чтобы заглушить что-то в себе, Халтурин застучал молотком сильнее.
На полочке сбоку от картин в совершенном порядке стояли разные безделушки. Он уставился на одну из них мутным взглядом. Это было что-то фарфоровое.
Позднее Халтурин не мог понять, что такое с ним случилось. — «На память взял! Мое дело! Говорю, на память!» — упрямо и бессмысленно твердил он членам Исполнительного комитета, которые смотрели на него с недоумением. То ли действительно он взял эту никому не нужную безделушку на память о страшных минутах, которые пережил в кабинете, то ли, не совершив убийства, хотел показать свое презрение к их законам, то ли был в эту минуту почти помешан. Товарищи, уж совсем ничего не понимавшие и очень им недовольные, велели ему, с риском вызвать подозрение, с опасностью для всего дела, поставить вещицу на прежнее место.
Доклад по финансовым делам был невообразимо скучен. Александр II не был особенно трудолюбив. Вдобавок, в последние годы ему иногда — правда, не часто — казалось, что большого толка от его работы нет, что Можно было бы и не покрывать лаком для вечности те замечания, которые он писал на полях. Особенность финансового доклада заключалась в том, что понять его было невозможно, хотя грамматически он, со своими закругленными придаточными предложениями, был вполне понятен и даже очень складен. «И батюшка в финансах ничего не понимал, и дядя Вильгельм тоже говорит, что ничего не понимает. Может, он и сам не понимает того, что пишет?» — нерешительно думал царь. Финансовые дела зависели просто от доверия к министру, вернее от доверия к его наружности и интонациям голоса. Министр финансов говорил уверенно, интонации у него были убедительные, а наружность почтенная. «А не сдать ли и его в Государственный Совет?»
Как громадное большинство докладов, этот спешного решения не требовал. Царь вспомнил, что теперь княжна садится за чай. Ему страстно захотелось увидеть ее сейчас же, сию минуту. Александр II редко отказывал себе в том, чего ему страстно хотелось. Он положил доклад под пресс-папье и быстро вышел из кабинета, забыв о столяре. Халтурин с раскрытым ртом смотрел ему вслед.
Как всегда, на пути императора люди превращались в статуи. — «Скорее, братец, поторапливайся!» — нетерпеливо сказал он человеку в медленно поднимавшейся подъемной машине. Ускорить ход машины было невозможно, но человек ответил: «Так точно, ваше императорское величество». Машина быстрее не пошла. — «Вот такова и вся моя работа: „так точно, ваше императорское величество“ — и ровно ничего…»
— Вели перевести часы. Я приду к тебе вечером, для нас Новый год будет в одиннадцать, — сказал он, уходя. — Мы выпьем моего шампанского. И пусть Гога меня подождет.
— Можно ли? Я не знаю, право, как…
— Я хочу! — вскрикнул он.
— Все будет, как ты хочешь, только не волнуйся, Сашенька, — поспешно сказала княжна.
— Чего я не отдал бы, чтобы провести с тобой весь день! — сказал Александр II совершенно искренне. Это было именно одно из тех немногочисленных желаний, исполнить которые не мог и он. Официальная встреча Нового года была для него скучным испытанием. Это был самый тяжелый прием в году, — после Пасхального поздравления, когда он, при своей брезгливости, христосовался с двумя тысячами людей. Подходя к нему перед христосованием, все низко кланялись, а после христосования целовали ему руку.
В гостиной стоял круглый на одной ножке столик, предназначавшийся
Вечером предполагалось запросить духов о предстоящем годе. На столике была приготовлена записка, начинавшаяся словами: «In the name of the Great Master, of Him who has all power, restless spirit, answer the truth and nothing but the truth». [180] Записка была составлена по-английски, так как вызывался, по чьей-то рекомендации, японский мудрец Иамабуши, действовавший именем Тен-Дзио-Дай-Дзио, Духа Рассыпателя Лучей.
180
«Именем Великого Магистра, кто служит Тому, чья власть не имеет границ, скажи правду, о мятежный дух, правду и только правду» (англ.)
— Вот все и будем знать, — сказал император с усмешкой. — Все врут, чем же Рассыпатель Лучей хуже?
— Я уверена, он нам предскажет хорошее, — сказала княжна. — Сердце мне говорит, что все будет хорошо.
— Да, да, все будет хорошо, — ответил он бодрым голосом.
ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
I
Цирк готовил «Блокаду Ахты», большую пантомиму во многих картинах, с конными сценами, с боем в ущелье, с пожаром, с апофеозом. В этой старой, заново переделанной пантомиме Альфредо Диабелли исполнял роль клоуна в ауле Шамиля, Али-египтянин играл шпагоглотателя, а Каталина его жену, наездницу.
Роль Алексея Ивановича была очень трудная, со вставным номером на столбе. Он тренировался большую часть дня и тревожно замечал, что теперь после тренировки дышать тяжелее, чем было прежде. С тех пор, как Катя поселилась с Мамонтовым в гостинице, Рыжков жил в фургоне один, сам топил печурку, сам подметал пол, сам стряпал. Вся его жизнь проходила между цирком и фраем (так на цирковом языке назывался отгороженный пустырь с фургонами). По воскресеньям он ходил в церковь; дома молился каждый день.
Раз в неделю Мамонтов приглашал его в ресторан на Большой Морской, славившийся русскими блюдами. Для Кати и Алексея Ивановича обед в ресторане был праздничным событием. В этот день они режима почти не соблюдали, Катя заказывала под конец гурьевскую кашу и съедала с наслажденьем огромную порцию. Рыжков укоризненно на нее поглядывал и говорил:
— Надо, Катенька, иметь совесть. Ведь Хохол-Удалой под тобой подломится.
Эта шутка заменила прежнюю: «тобой скоро придется стрелять из Царь-Пушки». Впрочем, он и сам ел по воскресеньям плотно и объяснял Мамонтову:
— У человека в летах, Николай Сергеевич, удовольствий уже маловато. Нужно ценить те, что остаются.
За обедом он рассказывал, иногда в третий и четвертый раз, анекдоты из старой цирковой жизни, становившиеся уютными именно от повторения. — «Это мы уже знаем, Алешенька, вы лучше про приклеенные усы расскажите, то в Казани. О приклеенных усах он слышал всего какой-нибудь раз-другой», — говорила со смехом Катя. Алексей Иванович не обижался. — «Ну, и не беда, еще раз послушаешь, ветреница», — отвечал он. В последнее время называл Катю ветреницей. Слово было какое-то театрально-старомодное, но у Рыжкова и оно выходило естественным. «Он, конечно, очень мне надоел, — думал Мамонтов, — но я в жизни не встречал человека, более успокоительно действующего на нервы. Врачи могли бы им пользоваться вместо капель…»