Историческая культура императорской России. Формирование представлений о прошлом
Шрифт:
Мы думаем… что ничем лучше мы не можем завершить празднование чествования памятника Пушкину, как открывши подписку на памятник Гоголю. Пусть Москва сделается пантеоном русской литературы! [1495]
Тотчас собрали 4 тысячи рублей и определили место на Никитском бульваре, где обыкновенно жил Гоголь. Новый повод для воодушевления был найден. Все это были лишь намерения, символические жесты – памятник Гоголю был открыт лишь в 1908 году, – но важен этот психологический прецедент перехода от локальных событий к осознанию протяженности традиции.
1495
Торжество открытия памятника А.С. Пушкину в Москве 6 июня 1880 г. с биографиею А.С. Пушкина. М., 1880. С. 44.
Ну а пока начали множиться пушкинские
памятники эти настолько незначительны, что их нельзя считать соответствующими великим заслугам и значению Пушкина. Вот почему Петербург, в котором так много пережил поэт и умер мученическою смертью, задумал создать более достойный Пушкина памятник: Высочайше утвержденная несколько лет тому назад при Академии наук Пушкинская комиссия предполагает поставить Пушкину всероссийский памятник-статуюв С.-Петербурге и, кроме того, устроить музей-пантеон, посвященный художникам русского слова пушкинского и последующих периодов, с наименованием его «Пушкинский дом». Но так всем известно необыкновенное равнодушие нашего общества к памятниками вообще ко всяким подобного рода национально-патриотическим начинаниям и учреждениям, то по поводу предложения названной комиссии справедливо будет сказать: «Улита едет – когда-то будет?» [1496]
1496
Педашенко С.А.Памятники Пушкину (1837 – 29 января – 1912): с 10 снимками памятников. М., 1912. С. 9–10.
Кроме того, памятники Пушкину через 30 лет имелись в Кишинёве, Тифлисе, Одессе, Киеве, Царском Селе, Вильно, Чернигове, Ашхабаде, Екатеринославе, Харькове, Владимире, Самаре, Пскове.
Благословенны времена, когда скульпторы знали посланников небес в лицо, – И. Мартосу, описывающему ваяемый им памятник М.В. Ломоносову, достаточно было указать только на естественность размеров крылатой фигуры («Высота стоящей фигуры Ломоносова 3 аршина 2 вершка; фигура гения в натуральную величину»). Традиционный спутник поэтов, однако, в первом же памятнике оказался лишним – во время ритуала все время искались способы сделать его невидимым, а позже раздражала глаз несоразмерность масштабов его и главного героя: стало понятно, что гений как-то мелковат. Позже гений из атрибута поэта стал его внутренней характеристикой, и памятник поэту стал, соответственно, памятником гению.
Постепенно происходит редукция церковного обряда, который дистанцируется от самого памятника во времени и пространстве: панихида и литургия, связанные с открытием памятников, предшествуют светской церемонии и локализуются в сакральной сфере церкви, не выходя за ее пределы. Происходит процесс переадресации святости, указывающая на это риторика все меньше нуждается в оправдании, а возрастающая массовая эйфория свидетельствует об освоении и присвоении ритуала. Память является и условием идентичности, и, одновременно, инструментом создания ее. Используемые при этом практики различны. Коллективная память в поисках путей свидетельствования себя может использовать визуальные ориентиры: она выносится вовне, в публичное пространство, материализуясь, например, в общественных монументах. Пространство памяти и физическое пространство пересекаются между собой: память визуализируется, а пространство семантизируется. Это не означает, что лишь сам факт появления визуального знака тут же обогащает коллективную память или механически же преобразует пространство, наделяя его новыми смыслами. Процедура трансформации того и другого в значимый факт определяется как раз культурной практикой памяти; она вырабатывается постепенно, нащупывая те или иные приемы, делающие ее эффективной.
На протяжении XIX века в России можно наблюдать процесс освоения новой практики: создания общественных скульптурных монументов и превращения их в места памяти. Ее заимствованный характер постепенно забывается, она присваивается и развивается адаптирующей культурой.
М.Ч. Левитт связывает ажиотаж пушкинских торжеств с той ролью, которую стала играть литература в культурной жизни России и национальной идентичности.
Именно в Пушкине русские обрели своего Данте, оправдание и мерило национального самоуважения, а Пушкинские торжества стали форумом, на котором совершилось признание этого самоуважения, кратким моментом опьянения, когда показалось, что длительный и болезненный конфликт между государством и народом найдет удовлетворительное решение, моментом, когда пути становления и укрепления современной русской национальной идентичности сошлись к литературе, а в центре их схождения оказался Пушкин [1497] .
1497
Левитт М.Ч.Литература и политика. С. 10–11.
Памятник стал визуальным знаком идентичности: в ситуации с монументом Пушкину событие – случилось, и памятник действительно стал местом памяти.
Пушкин, конечно, в это время был наиболее подходящей фигурой для воплощения идеи национального самосознания (идентичности). К этому моменту неразрывная связь нации и языка проговаривалась в России полвека, материализуясь в памятниках лицам, с преобразованием русского слова неразрывно связанным. Но дело было не только в выборе «правильной» фигуры: памятник прошел правильный обряд инициации, который вырабатывался на протяжении предшествующих десятилетий.
К моменту открытия памятника Пушкину счет относительных удач и неудач при введении памятника писателю в общественное пространство был равным – 3:3. Но они не перемежались друг с другом. Первые три памятника – Ломоносову, Карамзину, Державину – демонстрируют преемственность и активное развитие практики. При подготовке каждого следующего события учитывается и упоминается предыдущий опыт, разрабатывается и уточняется ритуал и словесные формулировки, сопровождающие открытие. Следующие же три памятника (Крылову, Жуковскому, Кольцову) существуют как-то отдельно и носят в большей или меньшей степени приватный характер.
Три первых случая обладают некой общностью происхождения – они возводятся по местной инициативе (о чем свидетельствуют не только слова, но и факт пересылки денег непосредственно местным властям). Да и по времени проявления этой инициативы они недалеко отстоят друг от друга: история в Архангельске началась в 1825 году, в Казани – в 1828, в Симбирске – в 1833-м. Казалось, процесс начинает развиваться сразу и стремительно. Однако вдруг наступает очевидный перерыв.
Обязательный шаг в реализации проекта – обращение по инстанциям к высшей власти за разрешением: и тут формальный момент может оказаться содержательным. Доклад императору по подобным вопросам в это время обычно делал министр просвещения. Единственное исключение из этого – случай Симбирска (последняя инициатива в «удачной серии»). Было ли это случайностью или оптимизацией процесса в конкретных обстоятельствах?
Министерство просвещения в это время активизирует свою деятельность. Весной 1833 года его возглавляет С.С. Уваров – человек, который за год до этого, едва став товарищем министра, сформулировал в письме к императору свое видение ситуации во власти: «Или Министерство народного просвещения не представляет собой ничего, или оно составляет душу административного корпуса» [1498] , выражая таким образом претензии на идейное лидерство во всем правительственном аппарате. С начала 1830-х годов Российская империя вступает в новую фазу идеологического строительства, и соответствующие взгляды, обозначившие контуры этой системы, сформулировал именно Уваров в своей знаменитой триаде «православие – самодержавие – народность» [1499] . Уваров становится авторитетным идеологом государства.
1498
Зорин А.Кормя двуглавого орла. С. 344.
1499
Подробнее см.: там же. С. 337–374.
Речь шла о создании идеологической системы, которая сохранила бы за Россией возможность и принадлежать европейской цивилизации <…> и одновременно отгородиться от этой цивилизации непроходимым барьером [1500] .
Решая эту нелегкую задачу, важно было четко наметить границы нужного и ненужного в системе духовных ценностей целого государства. Особенно трудно было найти нужное. А. Зорин пришел к выводу, что
поощрение штудий и исследований в области русской истории было, по существу, единственным предложением позитивного характера, которое сумел выдвинуть Уваров. Прошлое было призвано заменить для империи опасное и неопределенное будущее, а русская история с укорененными в ней институтами православия и самодержавия оказывалась единственным вместилищем народности и последней альтернативой европеизации [1501] .
1500
Там же. С. 367.
1501
Там же. С. 372.