Историческая личность
Шрифт:
– А вот Майре, по-моему, нет, – говорит Говард. Генри смотрит на Говарда. Он говорит:
– Нет. Вот почему такое предательство с ее стороны прийти и говорить с тобой.
– Но может быть, говорить со мной – это единственный способ, каким она может говорить с тобой, – говорит
– Чтобы сказать – что? – спрашивает Генри. – Если Майра хочет говорить со мной, то вот же я. Каждый вечер за ужином мы сидим друг напротив друга. Мы лежим рядом в постели каждую ночь.
– Большинство постелей вовсе не означает той близости, которую люди им приписывают, – говорит Говард.
– А мне всегда казалось, что тебе постели нравятся, –
– По-моему, вчера вечером у нее такое намерение было, – говорит Говард.
– Но ведь в подобных случаях принято указать партнеру на свои намерения? То есть оставить записку на каминной полке или как-нибудь еще?
– Может быть, разговор с нами и был запиской на каминной полке, – говорит Говард.
– Но она же вернулась домой и жарит ростбиф, – говорит Генри. – То есть я так думаю.
– За прошедшее время произошло многое, – говорит Говард.
– А, понимаю, – говорит Генри, – ты думаешь, она вчера вечером решила уйти от меня, а мой несчастный случай повлиял на ее решение. Если это был несчастный случай.
– Совершенно верно, – говорит Говард.
– Так что это временная отсрочка казни.
– Если только ты не остановишь ее, не поговоришь с ней.
– Полагаю, – говорит Генри, – я могу навлечь на себя новый несчастный случай.
– Знаешь, – говорит Говард, – я думал, что именно об этом ты хотел поговорить со мной сегодня вечером.
– О нет, – говорит Генри, – ты не понимаешь. Ты последний человек, с кем бы мне хотелось поговорить об этом. Ничего личного, я признаю твою точку зрения. Я просто не верю в твои способы решения проблем.
– Но в проблемы ты веришь, – говорит Говард.
– Черт, – говорит Генри. – Кэрковская консультация. Я со всем этим покончил. С меня хватило этого в Лидсе. У меня исчезло желание встать и ковать историю моим пенисом. И меня сильно поташнивает от великого господства освободительного движения и равенства, на котором мы были зациклены тогда и которое, если подумать, сводится к тому, чтобы подчинять людей системе и производить большие кучи трупов. Я думаю, на меня воздействовала Ирландия, внушила мне отвращение ко всем словам вроде «антифашизм» и «антиимпериализм», которые мы всегда пускали в ход. Я теперь не хочу никого винить или отбирать что-либо у кого-либо. Единственное, что для меня имеет значение, это привязанность к другим познаваемым людям и мягкость взаимоотношений.
– Ну, так мы же все этого хотим, разве нет? – спрашивает Говард. – Светлой радости и побольше Моцарта. Но получить этого мы не можем, и ты вряд ли можешь сложить руки и упокоиться на своем прошлом. Если это жизнь, Генри, ты не очень-то с ней управляешься, ведь так?
– Да, – говорит Генри, – в этом вся грустная маленькая комедия. С личным, с тем, во что я верю, я, черт бы меня побрал, не могу управиться. Я застрял. И вот почему тебе не имеет смысла тревожиться из-за меня. Я не хочу спасения своей души. Я не хочу быть зерном между жерновами истории.
– Ну а как же Майра? – спрашивает Говард.
– Верно, – говорит Генри. – Майра – оптимальный пик возникающего страдания. Я для нее – бедствие. Я знаю это. Я гляжу на нее, и чувство, на которое я рассчитываю, не возникает: той любви, колоссальности взаимообщности, которых я ищу и не могу обрести. Вспыхивают иногда дешевые искорки: какая-нибудь студенточка с симпатичными
– Ты хочешь сказать, что дашь Майре уйти? – говорит Говард.
– Разве ты не это посоветовал бы ей в любом случае, – говорит Генри. – А мне – найти кого-нибудь еще.
– Пожалуй, что так, – говорит Говард.
И тут Генри поднимает голову, и смотрит, и говорит:
– Бог мой, посмотри на часы. Я обещал Майре вернуться в семь и съесть ее ростбиф. Ты даже представить не можешь, что поднимается, если я опоздаю.
Над стойкой висят старые вокзальные часы. Они показывают семь без четверти.
– У меня вечер тоже занят, – говорит Говард, – нам лучше поторопиться.
– Говард, а ты не застегнешь опять верхнюю пуговицу, – говорит Генри, и Говард застегивает пуговицу, и помогает Генри встать со скамьи. – Спокойной ночи, Хлоя, – окликает Генри барменшу, когда они направляются вон из «Зала Газового Света».
– И вам того же, мистер Бимиш, – откликается Хлоя. – Поберегитесь, не надо больше несчастных случаев.
Они проходят через холодную автостоянку к фургону и залезают внутрь, и Говард выводит машину на улицу и выезжает вон из города. Они быстро едут через деревенское царство Генри, по узким шоссе, устланным большими мокрыми листьями, через броды, по мостикам, по ухабам и рытвинам. Темные поскрипывающие ветки наклоняются над фургоном; колеса подпрыгивают, скользят юзом; под колесами возникают какие-то зверюшки и заставляют их сворачивать. Проселок к старому фермерскому дому тянется вверх по косогору, но они доезжают благополучно. Остановив фургон, Говард видит, что в кухне, где он едал сыр и сухарики с Майрой по вечерам, когда Генри отсутствовал, горит свет.
– Зайди на минутку, поздоровайся с Майрой, – говорит Генри, выбираясь из фургона, зажав свой портфель в здоровой руке. – Она, кажется, там.
И действительно, задняя дверь отворяется, и на ступеньках стоит Майра в переднике; она машет Говарду.
– Скажи ей, что я бы с радостью, – говорит Говард, – но я уже сам опаздываю и тороплюсь.
– Ну, что же, Говард, – говорит Генри, всовывая голову в окно фургона. – Я только хочу сказать, что по-настоящему ценю это. Наш разговор и что ты меня подвез. И не забудь прислать мне счет за окно.
– Не забуду, – говорит Говард. – Ты не постоишь сзади, пока я не развернусь?
– У тебя два фута, – говорит Генри, заходя сзади фургона. – Давай, давай.
К счастью, толчок не слишком сильный, и Генри только слегка оцарапало здоровую руку, руку, которую он выставил, чтобы защититься, когда упал на гравий почти под фургон. К счастью, рядом Майра, чтобы поднять его и почистить.
– С ним все в порядке, – говорит она в окно фургона. – Черт, ты можешь этому поверить?
Разворачивая фургон, Говард на миг видит их внутри кухни, видимо, в разгорающейся ссоре, и направляет свои колеса на высокий косогор.