Исторические портреты
Шрифт:
Автор этих строк по роду своих занятий читал много отчетов о встречах между разными правителями мира. Почти все эти встречи были «историческими». Тем не менее отчеты о них трудно читать без улыбки: так велико несоответствие между возлагавшимися надеждами, подписанными решеньями и действительными результатами. Иногда склоняешься к мысли, что личные встречи, в сущности, необходимы лишь тогда, когда один высокопоставленный человек намерен предложить другому что-либо такое, чего письменно не скажешь: слишком страшно или слишком стыдно. Одного такого случая я коснусь в настоящей статье. Это, конечно, случай редкий. По общему же правилу, лучшие договоры в истории заключались людьми, ни на какие свиданья не ездившими. Обыкновенные почтово-телеграфные сношения неизменно оказывались не только самым дешевым и скромным, но и самым разумным и выгодным способом переговоров. В дипломатической ноте неторопливо обдумывается и взвешивается каждое слово. При исторических свиданиях слишком часто происходят печальные импровизации. Иногда люди приезжают для одного, а занимаются совершенно другим. О роли обедов, блестящих экспромтов, чарующих тремоло, многозначительных обменов взглядами, а также случайных обмолвок, плохо расслышанных или плохо понятых замечаний, мелких обид и столкновений лучше не говорить.
Наполеон вместе с маршалом Бертье выехал из Парижа 23 сентября. Обычно он сообщал приближенным о своих передвижениях за час до отъезда, чем приводил в отчаяние гофмаршальскую часть. Маршрута тоже не указывал, так что дворцовое ведомство задолго высылало лошадей и продовольствие на все дороги, по которым император мог проехать. Едва ли он делал это по политическим соображениям. Хотя террористы не раз пытались его убить, он почти никаких мер по обеспечению своей безопасности не принимал. Это неизменно объясняли его «фатализмом». Но впоследствии, на острове Святой Елены, он сказал, смеясь, графу Лас Казу, что отроду фаталистом не был и даже не понимает смысла этого слова: нарочно способствовал своей репутации «фаталиста», так как она действовала на воображение народа.
На этот раз он заранее указал и день отъезда, и маршрут. Рано утром разбудили императрицу Жозефину, он с ней простился, как почти всегда, очень нежно: говорил, что порядочного человека легче всего отличить по его отношению к жене, детям и прислуге. Может быть, на этот раз был еще нежнее обычного: собирался жениться либо на русской великой княжне, либо на австрийской эрцгерцогине. Это также должно было выясниться в Эрфурте. То, что он, собственно, был женат, не имело, конечно, значения: можно развестись. Жозефина это знала и была в совершенном отчаянии. Надеялась только на суеверность императора - все чаще ему говорила, что принесла ему счастье. Он сам так думал и долго колебался, - если только не выдумывал зачем-то в своей репутации суеверности. Жене не говорил, но с наиболее умными из приближенных позднее совещался: на эрцгерцогине или на великой княжне? Талейран стоял за эрцгерцогиню, Коленкур - за великую княжну. Император, впрочем, не верил ни тому, ни другому - мало ли чем может объясняться их совет, - однако доводы выслушивал. Камбасерес присоединился к Коленкуру и привел свой довод: «Ваше величество, все равно вы будете воевать и не далее, как через год. Скорее всего, вы будете воевать с тем императором, на дочери или сестре которого вы не женитесь. А так как Россия могущественнее Австрии, то женитесь на великой княжне». Очевидно, глубокие социологические объяснения причин войн не приходили в голову советникам Наполеона. Между тем они стояли очень близко к кухне мировых событий и были люди весьма неглупые.
По своему обыкновению, император несся с необычайной быстротой. Мамелюк вез с собой серебряную фляжку с водкой. Быть может, это также было связано с какой-либо приметой, император почти никогда водки не пил. Порою он пропускал станции, на которых были приготовлены обеды; останавливался в глухих деревушках и там требовал, чтобы ему тотчас подали цыпленка. Он, впрочем, даже не замечал, хорошо ли то, что он ест. У него служили лучшие в мире повара, но обед продолжался минут десять, и приглашенные знали, что перед обедом у императора надо предварительно пообедать дома. В дороге, если замученные спутники умоляли остановиться на ночлег в какой-нибудь захудалой мэрии, он соглашался, принимал ванну (ее всегда с ним возили), еле прикасался к еде, затем объявлял, что хочет не спать, а играть в «двадцать одно». Надо думать, приближенные всячески старались ему проиграть, однако на всякий случай император открыто «помогал судьбе»: придворным было известно, что он мошенничает в игре. Помогал судьбе в картах и Мазарини: на смертном одре тоже играл, передернул, выиграл - и умер. Но он, несмотря на свое колоссальное богатство, поступал так из алчности. Наполеон, выиграв, никогда денег не брал, оставлял все прислуге. Вероятно, руководился привычкой к обману и нелюбовью к неуспеху. Затем ему разбивали его «походную кровать». Таких его кроватей существует в разных музеях немало. Эту он в Эрфурте подарил Александру I. Царь был доволен и польщен: «Походная кровать Наполеона!»
Спал он в дороге всегда очень мало, часто просыпался, вскакивал по нескольку раз в ночь, вызывал замученного на всю жизнь секретаря Менневаля, диктовал ему, снова ложился и мгновенно засыпал. Письма Наполеона и из Парижа, и из разных стоянок - клад не только для историка, но и для психолога. Писал он в разных стилях; турецкому султану, персидскому шаху писал в стиле восточном, цветистом на «ты»: «Я властелин Запада, ты властелин Востока...», «Мы с тобой как правая рука и левая рука...» Разумеется, знал, что и зачем делает. Советы давал по существу, не цветистые, а весьма практические. Поднимал Восток то против России, то против Англии, иногда против обеих, посылал своих агентов за тридевять земель, сочинял или приказал сочинить какое-то «Письмо старика-турка к своим собратьям». Хотел управлять Востоком. Прежде собирался восстановить еврейское царство и объявить себя еще и иерусалимским королем. Наполеон находился на небывалой в истории вершине успеха и, видимо, терял в уме границу между возможным и невозможным. «Невозможно? Да разве то, что я уже сделал, было возможно!»
По дороге в Эрфурт он, вероятно, о Востоке не думал. Но, как всегда, думал о политике и войне целый день и большую часть ночи. Так и говорил: «Я всегда думаю, всегда». Больше всего, верно, думал о России, о царе, о том, чего надо теперь потребовать. Рассчитывал только на себя. Взял с собой много людей - и никому из них не верил. Допускал, что все его при случае предадут или уже предают. Самым умным из советников был Талейран, но его он считал вором и изменником. Не далее, как через месяц вдруг в Тюильри в присутствии многих людей устроил ему дикую сцену. При общем гробовом молчании в ярости кричал ему на весь зал: «Вы вор, обманщик и подлец! Вы продали всех, продали бы родного отца!.. Разве не вы погубим того несчастного (разумел герцога Энгиенского)? Это вы мне указали, где он находится, это вы требовали его казни!..» И уж совсем, по-видимому, в невменяемом состоянии, перешел к непристойным словам и сообщил Талейрану (который, впрочем, отлично это знал), что его, Талейрана, жена находится в связи с герцогом Сан-Карлосом {114} .
114
Талейран слушал молча, со своей неизменно бесстрастной физиономией (Баppac говорил, что он был необычайно похож на Робеспьера: то же каменное лицо). Уходя после этой сцены, он будто бы в другой комнате сказал: «Как жаль, что такой великий человек так дурно воспитан». Вечером он очень весело описывал эту сцену своей приятельнице госпоже де Лаваль. И как ни в чем не бывало явился к императору на следующий прием.
Не верил он и Александру I, хотя и говорил, что часы, проведенные с ним в Тильзите, были «лучшими часами его жизни». Царь писал своей сестре: «Бонапарт уверяет (pr'etende), что я дурак. Хорошо будет смеяться тот, кто будет смеяться последний». Откуда он взял это предположение? Ни в письмах Наполеона, ни в воспоминаниях о нем я такого отзыва о царе не встречал. Напротив, он признавал Александра умным и хитрым человеком, хотя и лишенным твердой воли и не надежным. Говорил, что царь «самый тонкий из них всех» (то есть из европейских монархов). До знакомства с Александром I Наполеон, как все, считал его «мистиком». В Тильзите, где они познакомились и вели долгие разговоры не только о политике, был изумлен: какой мистик! «Он говорит о религии, но он материалист, настоящий материалист!» Такого определения «коронованного Гамлета» не давал, кажется, никто ни в России, ни за границей. Между тем Наполеон знал царя отлично.
России же он, естественно, не знал. Иногда называл ее «химерой». Знал только, что она очень могущественна и богата («О богатствах России никто не имеет понятия», - говорил он и на острове Святой Елены). Предполагал также, что она со временем будет владычествовать в мире. Обычных же пошлостей о русской душе не говорил.
Смеяться над «ame slave» в ее нынешнем иностранном понимании, с балалайками, Достоевским и княгинями Петрушками, так же банально, как обосновывать это понимание на западный манер. Я настоящую статью пишу с разными отступлениями и прошу это извинить. Скажу, что самое понимание «славянской души» было в ту пору совершенно не такое, как теперь, хотя и не менее нелепое. В девятнадцатом веке на Западе считалось, что особенность русской души - это ее всеобъединяющее и примиряющее начало. Русские - самый единый и согласный народ на свете. Высшего своего распространения эта идея достигла в конце столетия -в пору франко-русских торжеств, последовавших за памятным приходом во Францию русской эскадры. Обе страны тогда влюбились одна в другую. Как писал великий ученый Пастер, французский народ «открыл русскому и свои объятия, и свою душу». Виконт де Вогюэ, один из главных творцов «славянской души» в ее первом издании, в своей речи на нашумевшем банкете и разъяснил эту особенность русской души. Мало того, что ее магическое начало царит в самой России, - оно объединяет своим появлением и другие страны. Забавно то, что русские люди, по крайней мере многие, признали, что французы совершенно правильно определили основное начало русской души. «Оно, - писал С. С. Татищев (а ему, казалось бы, знать), - именно заключается в нашем национальном свойстве собирать и соединять разъединенное».
Наполеон совершенно не верил в объединяющее начало русской души. Он даже порою собирался использовать ее разъединяющее начало. Окончательного плана не было и у него. Через много лет он говорил, что война с Россией возникла в 1812 году случайно. Да он и до этой войны, в апреле 1811 года, писал вюртембергскому королю: «Война разыграется вопреки мне, вопреки императору Александру, вопреки интересам Франции и России. Я уже не раз был свидетелем этому». Слова поистине поразительные. Однако, каковы бы ни были его колебания, общая идея у него была и, как известно, заключалась в установлении его власти над всей Европой (что тогда почти означало: над всем миром). Свою идею он считал прогрессивной и не раз говорил, что его диктатура, осуществлявшаяся без особенной жестокости и, во всяком случае, без террора, его единая европейская империя с гражданским равноправием, с общим для всех стран законодательством, с отменой границ и с разоружением, была гораздо высшей государственной формой, чем феодальный деспотизм отсталых европейских монархий. На острове Св. Елены он говорил, что собирался после победы над Россией образовать под своей властью европейскую федерацию, где человек любой национальности чувствовал бы себя дома, полноправным гражданином, где бы он ни жил - в Париже ж или в Москве, Берлине, Вене, Риме. Не было бы никаких границ, везде действовали бы одни и те же законы, и применялся бы Наполеонов кодекс. Произошло бы всеобщее разоружение, нигде не было бы армий, кроме небольших вооруженных сил, необходимых для поддержания порядка. Говорил даже, что тотчас после того, как начал бы понемногу гладко работать этот колоссальный механизм, он сам положил бы конец своей диктатуре, а его сын, достигнув совершеннолетия, стал бы еще при его жизни и под его руководством конституционным монархом Европы. Конечно, все это было будущее время или сослагательное наклонение.
Как ни странно, совершенно точного плана он не имел для Эрфурта. Ближайшей его задачей было окончательно отделить Россию от Австрии и Пруссии. По некоторым данным, он собирался в Эрфурте объявить себя «Императором Запада». Однако разговора об этом не поднял. Собирался прельщать партнеров своим порядком и при случае запугивать их возможностью якобинской революции в их собственных странах. Эту революцию он и в самом деле считал очень возможной. В молодости видел ее вблизи - на ней и вышел в люди. В 1808 году о ней везде все позабыли. Немец Рейхгарт, проживший при Наполеоне одну зиму в Париже, говорит, что революции точно никогда и не бывало: о ней парижане помнят только как «о времени, когда не было дров». Другой наблюдатель, очевидно, любивший статистику, замечает: быть может, один француз из десяти действительно хотел всего того, что произошло в стране, но теперь во Франции не найдется и тысячи человек, желавших свержения наполеоновского строя. Сам император держался другого мнения. Он о революции помнил. До конца своего правления имел много секретных агентов среди якобинцев и платил им огромные деньги. Разумеется, всех, кого можно было подкупить или соблазнить, подкупал и соблазнял. Среди ближайших к нему людей при его дворе были и бывшие цареубийцы, и бывшие эмигранты из Кобленца. Иностранные наблюдатели изумлялись: как эти люди могут не только уживаться, но и поддерживать между собой дружеские отношения. «Только он один мог этого добиться!» Талейран, бывший придворный Людовика XVI и бывший революционер, чрезвычайно это одобрял: одних простит революция, другие простят революцию.