История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения
Шрифт:
Итак, Куртен приучает своего воспитанника к ритуалам иерархического общества. Предписания рознятся в зависимости от личности, ранга, престижа, авторитета того, с кем имеешь дело: «Общение бывает между равными или между низшим и высшим или наоборот». Не существует универсальных правил, поэтому необходимо понимать, где твое место, чтобы оценить градиент конкретных социальных отношений. Иными словами, Куртен без колебаний принимает ту систему приличий, где двор выступает в качестве образца для всего общества. При этом и он, и его читатели, по–видимому, должны были верить, что благородное происхождение является единственным залогом совершенства. Как и Фаре, он отводит подобающее место добродетели и религии [131] : умение различать и уважать хорошие манеры по сути есть зримое выражение любви к ближнему. Но Куртен — педагог, который исходит из того, что всему можно научиться. Отсюда неизбывная противоречивость его сочинения: с одной стороны, педагогический оптимизм, вера в то, что каждый обладает необходимыми внутренними ресурсами для обучения. С другой — безоговорочное следование правилам создания видимости, укрепление и без того жесткой иерархии. Куртену приходится лавировать между этими противоположностями, что приводит его к парадоксальному заключению: когда речь идет о приличиях, благоприобрененное должно стать как бы врожденным, а выученное — естественным. Надо затушевать все признаки обучения, демонстрируя только свою «натуру»: «Приличное поведение должно быть свободным и естественным, а отнюдь не искусственным и педантичным…». Иными словами, «Новый трактат» стремится замести следы собственного влияния.
131
В это же время выходит ряд трактатов, отчасти
Тремя годами ранее это противоречие между правилами и личностью предстает у Мольера в более мрачном свете. Его «Жорж Данден» (1668), сначала сыгранный при дворе, затем в городе, — фарсовая история неудавшегося ученичества [132] . Герой комедии, разбогатевший крестьянин, женится на дочери разорившегося провинциального дворянина. Такое социальное продвижение оказывается вдвойне обманчивым: жена изменяет и делает его посмешищем, а надеждам на социальную интеграцию не суждено сбыться. Семья жены (впрочем, комическая в своей приверженности устаревшим формам поведения) упорно сопротивляется его неловким попыткам добиться признания; социальная дистанция остается непреодолимой: «Хоть вы и наш зять, а все–таки между нами огромная разница и вы должны знать свое место». Данден не может следовать правилам, которые специально придуманы для того, чтобы сводить на нет его усилия. Постоянные недоразумения, в которые он попадает из–за поверхностного знакомства с приличиями, призваны вызывать смех. Но подспудно мы видим изничтожение внутреннего человека. Дандена унижают и отвергают все протагонисты пьесы, и в итоге он перестает верить своим глазам, отдавать отчет в своих речах и ощущать себя личностью. Он мечтает о полном исчезновении — самоубийстве, что резко контрастирует с общей тональностью фарса. В противостоянии с человеком из плоти и крови последнее слово остается за правилами игры.
132
Ср.: Шартье Р. От придворного празднества к городской публике // Шартье Р. Письменная культура и общество / Пер. И. Стаф. М.: Новое издательство, 2006. С. 145–190.
Реванш интимной сферы
В последней трети XVII века приличия усваиваются все более широкой и пестрой аудиторией, поскольку эта ценностная система апеллирует к различным социальным группам, между которыми мало общего. Такое расширение аудитории возможно лишь при ощутимой трансформации первоначальной формулы, что позволяет всякий раз менять стиль и назначение соответствующего поведенческого кода. Отдельные кодексы для малых школ, для буржуазных коллежей, для города и двора, для аристократии и мелкого провинциального дворянства и даже для «мещан во дворянстве». Но притягательность «цивильности», по–видимому, объясняется тем, что, несмотря на разнообразие конкретных практик, само слово «civilite» продолжает напоминать обществу о существовании общей для всех точки отсчета. Внушительный успех «Правил христианской благопристойности и приличия» Ж.–Б. де Ла Саля показывает неоднозначность такой победы. Этот текст начала XVIII столетия фиксирует канон приличий, отнюдь не скрывая противоречия между эразмовым универсализмом и поддержанием сословно детерминированных различий. Судя по тому, как его принимают читатели, Ла Салю удается объединить разные аудитории вокруг идеи «золотой середины».
Но именно в тот момент, когда система кажется абсолютно утвердившейся, происходят первые сбои, которые через несколько десятилетий поставят под вопрос самое ее существование [133] . Начинается длительный процесс распада всей конструкции приличий. Образующиеся трещины и разрывы делают видимой реорганизацию как общества Старого порядка, так и его представлений о себе самом. Проницательный наблюдатель Луи–Себастьен Мерсье с насмешкой отзывается об «этих глупых и нелепых фасонах, столь привычных для наших предков, безрадостных приверженцев неудобного и стесняющего обычая», отмечая, что «утомительные церемонии и бессмысленные, неизменные манеры, которые до сих пор считаются приличиями, сохранились лишь в мещанской среде и чрезвычайно утомляют людей, привыкших к свету» («Картины Парижа», II, 62). Иными словами, к концу XVIII столетия эти нормы кажутся устаревшим и вульгарным формализмом.
133
Об этом см.: Элиас Н. О процессе цивилизации; Элиас Н. Придворное общество (глава 6); Chartier R. Civilite.
Приглядимся к этой реакции: на первый взгляд она Может показаться неожиданной. XVIII век и в особенности первая половина XIX столетия — эпоха максимально широкого распространения представлений о приличиях. Благодаря типографам, зарабатывавшим на популярных изданиях, учебники хороших манер проникают в самые глухие углы, хотя их рекомендации остаются почти неизменными на протяжении полутора веков. Но каково их применение? Безусловно, мы знаем, что по ним учат в школах, однако это должно было становиться все более проблематичным. В XVII веке их курсивный шрифт мог служить подспорьем при освоении рукописного письма, но по мере его упрощения, когда оно приобретает привычные нам формы, старые «французские литеры искусной руки» становятся все более трудными для чтения, а умение их расшифровывать утрачивает практический смысл. В лучшем случае учебники приличий продолжают использовать по назначению, для приобщения к хорошим манерам, но весьма вероятно, что в реальности в них все меньше заглядывают, поскольку они становятся нечитабельными для подавляющего большинства. На картине Алексиса Гриму мы видим девочку с раскрытой книгой, легко опознаваемой как учебник приличий, — действительно ли она ее читает или это не более чем символ соответствия общественным требованиям? [134] Оба предположения небезосновательны, но каков бы ни был ответ, все указывает на то, что обучение приличиям становится проформой, устаревает и удаляется от реальной практики. В лучшем варианте это серьезное усилие над собой, в худшем — внешний конформизм. В любом случае эта система перестает считаться «естественной», по крайней мере в глазах тех, кто решает, что естественно, а что — нет.
134
Картина находится в музее живописи г. Тулузы; ее упоминает в своей книге «Ребенок и семейная жизнь при Старом порядке» Ф. Арьес.
Но это не все. Еще в большей степени приличия оказываются скомпрометированы собственным успехом. Как уже было сказано, существовало две модели: одна предполагала универсальный свод правил для всех, другая — систему различий, за которой скрывался сговор узкого круга посвященных. С конца XVII века слишком широкая доступность поведенческого кода начинает вызывать беспокойство у привилегированной части общества, так как это умаляет положение элиты. В 1693 году Франсуа де Ка- льер публикует трактат «О дурных и правильных способах выражаться. О буржуазных манерах речи и о том, чем они отличаются от придворных», цель которого — более четкое обозначение сословных границ: «Выражение „vous rendre ses civilites” [135] — буржуазное и не должно употребляться ни при каких обстоятельствах». Но это пока лишь критика тривиального речевого оборота. Практически тогда же аббат де Бельгард в своих «Размышлениях о насмешках и способах их избежать» (1696) предлагает более общее соображение: «Буржуа, провинциалы и педанты страшно любят реверансы; они мучают окружающих своими комплиментами и тягостными приличиями; из–за них в дверях всегда заминка, поскольку приходится по часу спорить, кто пойдет последним. Французы постепенно избавляются от всего, что имеет вид принуждения». Мы видим как бы несколько концентрических кругов, предполагающих все большую эксклюзивность: французы противопоставлены иностранцам; аристократия, вновь утверждающая незаменимое преимущество благородного происхождения, — представителям третьего сословия, ученым и провинциалам; всем им чего–то недостает по сравнению с избранными, и устаревшие приличия становятся признаком вульгарности. Перед угрозой полного нивелирования манер под воздействием общих норм стиль — свобода внешнего конструирования, не подчиняющегося авторитетам, — снова становится арбитром истинной воспитанности. Веком позже Мерсье мало что добавляет к этой расстановке сил. Сам он по рождению принадлежит к буржуазии, но особо оговаривает, что к числу тех, кто имеет «привычку к свету», не следует относить «мещан». Еще несколько десятилетий, и несмываемая печать вульгарности останется лишь на простонародье — или даже только на деревенщине — то есть на тех, кто по–прежнему
135
Обозначает вежливое приветствие, выражение почтения.
Однако такое обесценивание социального кода, оказавшегося достоянием слишком широкой публики, не вполне объясняет тот кризис, который до самого основания потрясает систему приличий. Критическому пересмотру подвергаются даже те ценности, на которые опирался проект «цивилизации нравов». Этот ревизионизм имеет разные режимы, но одно из наиболее устойчивых направлений связано с опровержением антропологических претензий, которые свойственны учебникам приличий. В конечном счете разве набор конвенций, о котором идет речь, не является одним из множества возможных? На чем основана вера в то, что существуют правильные жесты и универсальная семиология поведения, доступная и понятная для всех? Наиболее отчетливо это сомнение, конечно, выражено у Монтеня: «Не только в каждой стране, но в каждом городе и даже у каждого сословия есть свои особые правила вежливости. Я был достаточно хорошо воспитан в детстве и затем вращался в достаточно порядочном обществе, чтобы знать законы нашей французской учтивости; больше того, я в состоянии преподать их другим. Я люблю следовать им, однако не настолько покорно, чтобы они налагали путы на мою жизнь». Релятивизм заставляет дистанцироваться от эразмовской концепции приличий; еще немного, и она превратится в одну из возможных моделей вежества. Эта тенденция подпитывается все более ощутимой потребностью усилить внешние признаки социальных различий. Куртен, а затем Ла Саль пытались сохранить идею общих правил, лишая приличия «чисто человеческого и светского» характера и представляя их как «добродетель, которая имеет отношение к Господу, к ближнему и к нам самим». Но, несмотря на гигантский успех их сочинений, это не более чем стычка в тылу отступающего войска: обучая массы светским и христианским приличиям, они теряют подлинные элиты, которые обладают правом решать, что относится к хорошим манерам, а что — нет. Уже в классицистическую эпоху «приличие» все чаще становится синонимом «учтивости». В лучшем случае оно рассматривается как общественное упражнение, оправданием которому служит лишь то, что оно облегчает взаимодействие между людьми. Опять- таки это подтверждает Мерсье: «Без этого изобретательного обмана любой кружок стал бы ареной для мелочных и низких страстей, являющихся во всем своем безобразии». Но часто критика на этом не останавливается. К середине XVIII века приличие воспринимается как упрощенный вариант учтивости. А в посвящении к «Заире» (1736) Вольтер уже прямо противопоставляет эти понятия: «В отличие от того, что именуется приличиями, в этой учтивости нет ничего произвольного, она представляет собой закон природы». «Энциклопедия» не заходит так далеко, но считает приличие чисто внешним регистром общественного поведения, интересующим лишь «людей низшего состояния» [136] . Точнее говоря, опять–таки именно потому, что приличия адресованы всем, они расцениваются как нечто поверхностное и лишенное глубины.
136
Encyclopedie, oil Dictionnaire raisonne des sciences, des arts et des metiers. Paris, 1753. T. Ill (статья «Civilite, politesse, affabilite» шевалье де Жокура).
Параллельно с этим процессом постепенного обесценивания концепции «приличий» развивается другое критическое направление, гораздо более радикальное. Согласно ему, обучение правильным манерам является социальной пародией и обманом. Резче всего оно выражается в тот момент, когда французские элиты принимают режим видимости. В разгар Фронды, сразу после неудавшегося покушения на принца де Конде, Рец цинично замечает: «Мы вели с ними беседы, обменивались учтивостями [civilites], но по восемь–десять раз за утро готовы были вцепиться друг другу в горло» [137] . Его современник Паскаль в гораздо более серьезном тоне пишет о тщете светских обычаев, создающих обманчивые иллюзии. Приличию «нужно следовать только потому, что таков обычай, а не потому, что это разумно или справедливо» [138] . В этом обличении светских заблуждений Паскаль отнюдь не одинок: похожие, хотя, может быть, менее суровые рассуждения можно найти у всех великих писателей–моралистов XVII века, от Ларошфуко до Сент—Эвремона, каждый из которых по–своему разрабатывал эту тему. Даже Куртен, ярый пропагандист новых приличий, отводит немалое место необходимому различию между подлинным вежеством, которое делает второй натурой любовь к ближнему, свойственную душе христианина, и вежеством ложным, расчетливым и фальшивым, призванным вводить в заблуждение окружающих [139] .
137
См.: Кардинал де Рец. Мемуары / Пер. с фр. Ю. Яхниной. М.: Наука, 1997. С. 247.
138
В каноническом варианте эта мысль выглядит чуть иначе: «Обычаю нужно следовать только потому, что это обычай, а не потому, что он разумен или справедлив» (Паскаль Б. Мысли / Пер. с фр. Ю. Гинзбург. М.: Изд–во им. Сабашниковых, 1995. С. 239).
139
Courtin A. de. Nouveau Traite de la civilite qui se pratique en France et ailleurs (глава 21).
В следующем столетии это же радикальное неприятие светскости мы находим — что не удивительно — у Руссо, хотя уже в совершенно ином интеллектуальном и эмоциональном контексте. Стержнем подобной критики по–прежнему остается обличение навязанных конвенций, извращающих и затрудняющих отношения между людьми. Но ценностный порядок меняется на противоположный. Если Паскаль видел в человеческом сердце лишь ложь и непостоянство, то Жан–Жак в «Эмиле» ратует за естественные добродетели, за исходную нравственность и доброту самой натуры. Тираническому обычаю он противопоставляет забытые источники интимного существования: ум и сердце. И в этом он также не одинок, несмотря на крайнее неуважение к приличиям, которое он рекомендует и истово практикует. Для того чтобы лучше быть готовым к жизни в обществе, Эмиль должен воспитываться практически за его пределами. В то же время изменяются идеалы воспитания внутри французской элиты: от коллективного обучения и муштры в коллеже, к формированию собственного эмоционального мира, ценностных и нравственных представлений. В семье, в индивидуальных занятиях с домашним наставником, находит выражение новое представление о детстве и об образовании, исходящее из того, что уроки лучше всего воспринимаются в естественной, приватной обстановке и что именно в лоне семьи — среди кровных родственников — лучше всего развивается личность ребенка.
Этот реванш интимной сферы в каком–то смысле обозначает конец вежества, хотя, по инерции, его жизнь продолжается. Форма и дидактика учебников хороших манер еще не утрачивают привлекательности; во время Французской революции появляются их республиканские модификации, пытающиеся совместить несовместимое — руссоистскую модель воспитания и обновленную эразмову формулу. В результате возникают странные монстры, где в традиционном и практически не меняющемся формате учебника равно присутствуют старые жесты и новые ценности. Вместо «Четверостиший» Пибрака — максимы Вольтера; «Простые мысли о Боге и религии», а также «Предписания Разума» отпечатаны теми же архаическими литерами, которые использовались в подобных изданиях с XVI века. Но само воспитание проходит под знаком Руссо и приспособлено к новым политическим обстоятельствам: «В те времена, когда среди людей почитались только происхождение, высокое положение и богатство, приходилось тратить много сил на то, чтобы изучить все нюансы принятых в обществе обхождения и учтивости. Теперь же в жизни необходимо следовать единственному правилу — быть со всеми свободным, скромным, честным и откровенным» [140] . Это все та же давняя мечта об абсолютной прозрачности общественных отношений, хотя и в новом оформлении. После вступительных деклараций следует знакомая педагогическая диспозиция — расписание занятий от рассвета до заката, где почитание Верховного Существа заменяет благочестивые упражнения Ла Саля. Жертва собственного успеха, эта воспитательная форма настолько окаменела, что не способна к изменению. Поэтому нет ничего удивительного в том, что после Революции все возвращается на круги своя, то есть возобновляется выпуск канонических учебников приличий.
140
Chemin. Civilite republicaine, contenant les principes de la bienseance, puises dans la morale, et autres instructions utiles a la jeunesse. Imprime en differentes sortes de caracteres, propres a accoutumer les enfants к lire tous les genres decriture. Paris, an III. P. 14–15.