История, которой даже имени нет
Шрифт:
Вечер спустился на дно колодца, где притулился сумрачный городок; мать и дочь по-прежнему сидели друг против друга в крошечной, размером четыре на четыре шага, нише, в которой теперь сосредоточилась вся их жизнь. Вечерний мрак напомнил им, что пора идти в церковь.
— Пойди, помолись Господу, пусть снимет печать с твоих уст и сердца, пусть пошлет тебе силы покаяться, — сказала мадам де Фержоль.
Но Ластени была безучастна к Богу, который не смиловался над ней, и не стронулась с места; мадам де Фержоль пришлось взять за руку несчастное существо, ставшее всего лишь страдающей плотью, и оно механически подчинилось ей и поднялось со своего стула.
— Постой, — внезапно воскликнула баронесса, поднеся руку дочери к глазам, — а где же кольцо твоего отца? Куда ты его дела? Потеряла? Или сняла, сочтя себя недостойной его носить?
Горе, свалившееся на обеих женщин, было так велико, что они не заметили отсутствия кольца, которое всегда поблескивало на нежной ручке.
Ластени с каждым днем все медленнее вникала в происходящее; она растопырила пальцы и уставилась на свою руку.
— Может, я его потеряла? — пробормотала она, словно очнувшись от забытья.
— Да, ты его потеряла… как потеряла честь! — Мадам де Фержоль вновь глядела на дочь со злобой. — Или, может, отдала тому, кому
Гнев душил баронессу. Муж ей был дорог, как никто, дочерью она дорожила меньше; потерять кольцо ее дорогого мужа было в ее глазах грехом еще более страшным, чем даже потерять честь.
Весь вечер и еще много дней потом Агата искала по всему огромному дому кольцо, ведь оно могло незаметно соскользнуть с исхудавшего пальца Ластени. Но не нашла его. Этого было достаточно, чтобы мадам де Фержоль забыла о милосердии; смертельная обида взрастила в ее сердце жестокость, которую уже ничто не могло смягчить.
В тот вечер баронесса даже не пошла в церковь. Впрочем, если бы и пошла, все равно не смогла бы отделаться от мысли, что и раньше приходила на ум, но теперь из-за упорного молчания Ластени терзала, словно когтями.
«Она не хочет назвать виновного, потому что он не может жениться на ней!» — думала вдова. И невольно вспомнила зловещего капуцина, чей образ пугал ее, чье имя она никогда бы не решилась назвать дочери и никогда не называла про себя. Ей было страшно даже произнести начальный слог этого имени, а выговорить все целиком, хотя бы шепотом? — нет, она не могла совершить такого чудовищного кощунства! Кощунством были ее дурные мысли о монахе, священнике, который все время, пока пробыл в ее доме, служил образцом подвижнической жизни. Мадам де Фержоль боялась подумать о нем дурное — и все же думала, ведь человек слаб, с ним всякое могло случиться… И тут же себя одергивала. Как женщина глубоко религиозная, баронесса верила в божественную благодать, и все, что считала возможным для простого смертного, полагала невозможным для священника, который изо дня в день причащается плоти и крови Христовой. Вспомнив об этом, вдова в ужасе гнала от себя греховную мысль. «Господи! — молилась она. — Сделай так, чтобы это был не он!» Избегая произносить монашеское имя, она называла про себя капуцина «он». Страх отступал, и к мадам де Фержоль возвращалась присущая ей рассудительность: «Когда же, собственно, он мог согрешить? Согрешить перед Богом! Грех перед моей дочерью не так страшен. Все сорок дней, что он пробыл у нас, мы с Ластени не разлучались. Он же, если не был в церкви, молился и своей комнате, будто в келье, и выходил только к столу». Ужасное подозрение показалось ей нелепостью, чем-то совершенно невозможным. Она гнала его, как дьявольское наваждение, но оно, несмотря на всю свою невероятность, с дьявольской силой восставало вновь. Чудовищная галлюцинация преследовала ее, подобно навязчивой идее, неотступно стояла перед внутренним взором, и баронесса не могла отвести от нее глаз — так безумец смотрит на солнце до тех пор, пока огненное светило не выжжет ему глаза. Мадам де Фержоль была несчастней безумца: тот мог лишиться зрения, а она не могла ослепнуть и продолжала вглядываться в мучительно жалящее пламя обиды не в силах избавиться от пытки. Со временем и она замкнулась в молчании, как Ластени… Тщетно баронесса молила Господа избавить ее от искушения; даже если страшные видения на миг отступали, другая властная всепоглощающая мысль начинала угнетать мадам де Фержоль, — она вспоминала о быстротечном времени.
Время и впрямь неуклонно шло вперед, как ему и положено, безжалостно приближая миг, когда весь городок, где мадам де Фержоль прожила девятнадцать лет в уважении и почете, мог узнать об их позоре. Близился срок родов Ластени. Нужно было скрыться! Уехать! Бежать! Мадам де Фержоль не зналась с соседями, никого у себя не принимала, поэтому однажды утром, чтобы оповестить горожан о своем отъезде, приказала Агате сказать торговкам на рынке, что они возвращаются в Нормандию. Весть о том, что они покидают каменный мешок, где Агата задыхалась столько лет, оставляют край, который она так и не полюбила, пролила бальзам на сердце старой служанки, которая безутешно горевала и плакала из-за неведомого неизлечимого недуга Ластени, погибавшей, по ее мнению, от дьявольской порчи. Какое счастье вновь увидеть родной Котантен и зеленые пастбища! Мадам де Фержоль сказала, что уезжает из-за болезни дочери, той нужно переменить климат, лучше климата, чем в Нормандии, не найти, и к тому же там ждет их родовое поместье. Госпожа перечисляла служанке причины отъезда, поверхностные, неосновательные, заботливо скрывая самую главную. Но что до причин Агате? Она ни о чем не раздумывала, не возражала, все принимала на веру и несказанно радовалась предстоящему возвращению в родные края. Мадам де Фержоль хранила тайну Ластени от Агаты точно так же, как ото всех остальных, потому что, по ее мнению, беременность дочери бросала тень и на мать. Днями и ночами размышляла она, как же ей поступить и утаить грех дочери, не совершая еще одного греха. Об искусственном выкидыше — детоубийстве, получившем такое распространение в нашу безнравственную эпоху, что его можно назвать преступлением девятнадцатого века, — эта честная верующая женщина и не помышляла.
Не помышляя о крайностях, мадам де Фержоль вконец истерзала себя, подходя к мучительной проблеме с разных сторон. Сколько возможностей она обдумала, от скольких отказалась! Например, она могла бы уехать с дочерью в огромный Париж, где легко затеряться, или в какой-нибудь заграничный город и вернуться после того, как дочь благополучно разрешится от бремени. Она ведь богата, а когда есть деньги, тем более много денег, можно спасти положение, каким бы оно ни было. Но как объяснишь Агате, что ей, старой преданной служанке, нужно остаться дома, когда она с больной Ластени уезжает неведомо куда? Кроме того, мадам де Фержоль была связана клятвой: в минуту опасности, когда будущий муж похищал ее из родительского дома, она обещала Агате в благодарность за помощь, что бы ни случилось, никогда не оставлять ее. Стоит только нарушить клятву, и служанка сразу заподозрит недоброе, — а ведь Агата считает Ластени чистым ангелом, невинным агнцем! — нет, баронесса ни за что не хотела разубедить ее. Вот тогда-то ей пришла в голову мысль вернуться на родину, и она за нее ухватилась. Мадам де Фержоль решила, что после долгого отсутствия там о ней позабыли, что все знавшие ее в юности либо умерли, либо уехали, и сказала сама себе: «Там-то мы и затеряемся. Агата, обезумев от счастья, ничего не заметит, — радость встречи с Нормандией заслонит от нее правду. Все останется между мной и Ластени».
Мадам де Фержоль предполагала и в Нормандии жить уединенно, но совсем по-иному, нежели в маленьком городке в Севеннах. Там она поселится не в городе, не в деревне, а в своем родовом замке Олонд посреди пустынных равнин, что тянутся от Ла-Манша к оконечности полуострова Котантен. В тех местах нет порядочных дорог. И разбитый проселок с глубокими рытвинами да еще юго-западный ветер, приносящий дожди, — лучшие стражи одиноко стоящего замка. Похоже, его выстроил мизантроп или скупец, не желавший видеть гостей. Вот там-то они обе и затаятся, как мыши, пряча свое бесчестье. Мадам де Фержоль преисполнилась решимости и в последний роковой день никого не звать на помощь, даже врача; она своими материнскими руками примет у дочери роды, сама исполнит постыдный долг. Вот тут героическую и несчастную женщину охватывала дрожь, ибо внутренний голос вопрошал: «Ну а дальше? После того, как она разрешится? Тогда надо будет прятать не мать, а ребенка. Ведь ребенок и есть свидетельство содеянного греха, и все предпринятые предосторожности обессмыслятся с его рождением»…
И снова мадам де Фержоль билась в тенетах своей неизбывной беды, пыталась распутать узлы, но только туже их затягивала. Высвободиться она не могла. Время бежало день за днем, как набегает волна за волной море на берег. Больше нельзя было медлить. Пора было бежать, и как можно скорее, из города, где пристально наблюдали за ними. Мадам де Фержоль, подобно всем утопающим, уцепилась за соломинку: найденный выход не спасал их, но хотя бы отводил катастрофу, грозившую им с дочерью, отдалял час их гибели. Она утешала себя, повторяя слова, которым сама не верила: «В последний миг спасительное средство найдется!» Черные недра почтовой кареты поглотили их, словно бездна. Они уехали.
VIII
В самом деле, этой темной истории нет имени; таинственная беда свалилась неведомо откуда на двух женщин, которые затаились в тени горной впадины, но не укрылись от всевидящего ока судьбы. В то же самое время густая мрачная тень окутала и всю Францию, земля заходила у всех под ногами — проснулся вулкан, и все частные беды показались ничтожными по сравнению с общей бедой. Революция только начиналась, когда мадам де Фержоль покидала Севенны, и ее переселение в Нормандию не вызвало, по счастью, ни препятствий, ни подозрений, какие непременно возникли бы позже. Они ехали в почтовой карете, путешествие было долгим и тягостным. Ластени невероятно страдала от тряски по ухабам — дороги в те времена не отличались гладкостью — и к концу дня чувствовала себя настолько разбитой, что им приходилось не просто менять лошадей, а ночевать на постоялом дворе. Утром они вновь отправлялись в путь. Кучера тогда были лихими, медленная езда казалась им унизительной, и, если дамы просили ехать не так скоро, они ворчали с презрением, что «карета ползет, как погребальные дроги», и надо сказать, сами того не подозревая, говорили чистую правду: карета везла живую покойницу. Ластени, бледная как мел, подпрыгивала на рытвинах и готова была каждую минуту лишиться чувств. Дьявол, что из засады подкарауливает даже самые стойкие души, заронил в сердце мадам де Фержоль кощунственную надежду. «Что, если у нее случится выкидыш?» — подумала она, но, как порядочная женщина, тотчас же отогнала постыдную мысль. Боже, как она могла подумать такое? В карете мать и дочь сидели еще ближе и теснее, чем в оконной нише. Но говорили не больше. Да и о чем им было говорить? Они все сказали друг другу. Обе были так заняты своим горем, что ни разу не выглянули в окошко, не порадовались красоте природы, не заинтересовались хоть на миг, что же творится вокруг. Долгие дни путешествия они провели в молчании, не менее оскорбительном и безжалостном, чем укоры. Обеих иссушала жгучая обида; мать негодовала, что ничего не может добиться от дочери, упрямой идиотки, сидящей напротив, колено к колену; дочь не в силах была простить матери ее жестокости и несправедливости… Для обеих путешествие через всю Францию стало крестным путем длиною в сто пятьдесят лье. Страдала и Агата, несмотря на радостное ожидание встречи с родной Нормандией, страдала из-за Ластени. У нее было свое мнение о неведомой болезни ее «голубки», против которой не помогало ни одно средство. На самом деле единственным действенным средством было изгнание беса. Однажды она сказала об этом мадам де Фержоль, но та, хоть и была набожной, отказалась позвать священника, чем повергла в несказанное изумление столь же набожную Агату. Однако служанка решила, что, как только они приедут в замок Олонд, она непременно убедит хозяйку попробовать. Как истая нормандка, она разделяла все верования своего края. А любимым и самым древним святым в Нормандии почитают блаженного Фому из Бивиля, потому что он был духовником самого Людовика Святого. Вот к его-то мощам и пойдет босиком Агата, а добрый святой, что прославился чудесами, сотворит еще одно чудо, исцелит Ластени. Если и святой не исцелит ее, Агата расскажет обо всем своему духовному отцу, и тот изгонит из бедняжки беса. Служанка не раз доказывала свою преданность госпоже и не боялась сказать ей правду в глаза, но большого влияния на властную хозяйку не имела и замолкала, стоило той возразить или просто многозначительно промолчать. Такова была власть над людьми надменной баронессы: любовь замирала пред ней в почтении, а святая искренность, спустившись с высот, чтобы заключить ее в объятия, не осмеливалась приблизиться к ней и возвращалась на небеса.
Наконец после долгих дней пути они добрались до замка Олонд. Если бы душа немощной Ластени была живой, ее, наверное, поразило бы яркое сияние дня, когда они вышли из мрачного гроба почтовой кареты. Ластени было внове веселое зимнее солнце — они приехали в январе, — она и весной не видела такого в горной котловине Фореза, похожей на колодец, куда свет едва-едва пробивается сверху. Солнце могло бы согреть ее душу, но и в могучем потоке света помертвелая душа не очнулась. Ласковое солнце проглянуло, нарушив «обет слез», как говорят о дождливом сезоне в этом западном крае; под его лучами засверкала зелень пастбищ, которые не желтеют здесь и зимой, а живые изгороди из остролиста, отмытого частыми дождями до блеска и приглаженного сильным ветром, сделались яркими, словно изумруд. Нормандия — зеленый край, французская Ирландия, но Ирландия ухоженная, богатая, тучная, достойная носить платье цвета надежды, поскольку ее надежды сбываются, тогда как настоящая Ирландия обречена носить зеленую ливрею. Впрочем, никто, кроме Агаты, не порадовался солнышку. Мадам де Фержоль оборвала последнюю связь с внешним миром, оставив посреди Севенн могилу мужа, куда хотела бы лечь после смерти. Ее оживляло единственное желание: любой ценой спасти честь дочери, и никакая земная красота не прельщала ее; безразличной осталась и Ластени, замкнутая и замкнувшая в себе плод, неведомо как зародившийся в ней, словно злокачественная опухоль, о которой она столько мечтала.