История, которой даже имени нет
Шрифт:
Увы, ни та ни другая не отозвались сердцем на красоту природы. Их собственная природа претерпела надругательство и теперь отторгала все живое и естественное. В глубине души они любили друг друга, но ненависть, ненавистная ненависть, уже проникла к ним в души, отравляя горечью невысказанную любовь, как отравляет яд чистый источник. Мадам де Фержоль с дочерью, жертвы мучительных переживаний, несчастные, изуродованные, отъединившиеся от мира существа, не заботились даже о том, как им устроиться в замке Олонд, своем убежище. За их жизнь отвечала Агата. Старая дева на глазах помолодела и набралась сил; она любовалась родными равнинами, жадно, полной грудью вдыхала вольный воздух, словно бы насыщенный кислородом любви, и сновала целый день по дому, избавляя хозяек от малейших хлопот. Ей удалось навести порядок в полуразрушенном замке, напомнившем ей о молодости и былых его обитателях, и сделать его жилым. Оградила Агата своих нелюдимых хозяек, без предупреждения вернувшихся в заброшенное родовое гнездо, и от любопытных соседей, и от нежелательных встреч. Агата не стала открывать почерневших от времени, наглухо закрытых ставен с ржавыми петлями, но распахнула позади них рамы, чтобы впустить немного воздуха в комнаты, пропахшие, как она говорила, «цвелью». «Цвелью» на нормандском диалекте называют плесень, возникшую из-за сырости. Старушка выбила все диваны и вытерла все столы, грозившие
Фермеры Олонда жили на порядочном отдалении от господ, поэтому даже не догадывались о тайном возвращении мадам де Фержоль. Агате исполнилось сорок, когда она исчезла вместе с похищенной мадемуазель д’Олонд, за девятнадцать лет она сильно переменилась, так что никто в округе не мог ее узнать, когда она ходила по субботним дням на рынок за провизией. Одна-единственная из всех старух крестьянок она расплачивалась за покупки наличными, а потом в одиночестве брела по дороге к замку, не обменявшись ни с кем ни единым словом. Нормандские крестьяне в ответ на молчание сами молчат. По характеру они недоверчивы и никогда не вступают первыми в разговор. За то время, что осталось до развязки нашей истории, ни один любопытный не поставил Агату в затруднительное положение — в этом краю все заняты только собой. Дорога в Олонд была безлюдной, потому что замок стоял на отшибе, а к деревням Денвиль или Сен-Жермен-сюр-Э вели напрямик другие дороги. Агата никогда не открывала больших решетчатых ворот, забранных изнутри деревянными щитами, не дававшими возможности видеть внутренний двор, она проскальзывала в низенькую дверь, прятавшуюся за выступом высокой стены, окружавшей сад. Прежде чем вставить ключ в скважину, Агата оглядывалась по сторонам, точно вор. Излишняя предосторожность! Ни разу не увидела она на ухабистой дороге с глубокими колеями, где телеги увязали по самую ступицу, ни единого прохожего.
Мадам де Фержоль предполагала, что в родной Нормандии они станут жить еще уединеннее, чем в Форезе, так оно и вышло. Собственно, они жили теперь не в монастыре, а в тюрьме. Послушная Ластени с детства подчинялась всем решениям властной матери, а теперь и вовсе лишилась собственной воли; оказавшись в заключении, она не роптала. Своей поруганной чести, в том смысле, в каком ее понимает свет, простодушная, невежественная, слабая Ластени придавала куда меньше значения, чем мать. Но ее изошедшая слезами душа стала податливой глиной в руках безжалостной ваятельницы, перед которой не устоял бы и мрамор. Агата тоже не видела ничего странного в их нелюдимости. Фанатично преданная юной госпоже, она и заподозрить не могла, что ее чистота поругана, просто считала, что мадам де Фержоль не хочет показывать бедняжку Ластени в таком жалком виде своим землякам, не то они скажут: «Вот так подарочком наградил муж гордячку д’Олонд за беззаконную любовь!» К тому же служанка не оставляла надежды на чудесное исцеление Ластени и тайком собиралась в паломничество ко гробу блаженного Фомы из Бивиля. А если блаженный им не поможет, придется изгонять беса иначе. Агата полагалась на помощь Божию с простодушной верой, впрочем, истинная вера всегда простодушна. Ни дочь, ни старушка служанка, стараниями которой баронесса жила в затворничестве, как мечтала, не перечили мадам де Фержоль. Замок, возможно, и походил бы на монастырь с послушницами, но в нем не было молельни и не служили мессы — новое горе для баронессы и новый повод казнить себя и корить. Даже под густой вуалью она не могла пойти на службу в соседний приход, поскольку боялась оставить Ластени одну хотя бы на час в последний месяц мучительного ожидания. «Мне приходится жертвовать ради нее всем, даже своим христианским долгом, — думала она с сердцем и, как истая янсенистка, придающая исполнению обрядов особую важность, прибавляла со свойственной ей жесткостью и страстью: — Она обрекла на погибель нас обеих»
Чтобы понять, как страдала без мессы могучая душа этой женщины, нужно представить себе всю силу ее религиозного чувства. Способны ли мы на такое? Думаю, вряд ли. Дом, который из-за образа жизни его обитательниц мы сравнили с безрадостным монастырем без молельни, для обеих женщин был скорее сродни удушающей тесноте кареты — не домом, а домовиной. К счастью — если подобное слово уместно в столь удручающем повествовании, — эта домовина оказалась достаточно просторной, чтобы в ней можно было дышать. Высокие стены давным-давно заброшенного сада скрывали от посторонних глаз двух отшельниц, когда они выходили за порог, чтобы не задохнуться в заточении, как задохнулась неугомонная принцесса Эболи, запертая ревнивым Филиппом II в башне без окон, — прежде чем умереть, она прожила четырнадцать месяцев, задыхаясь в спертом воздухе и собственных испарениях. Какая страшная участь — отравиться самим собой! [23]
23
Эболи Ана де Мендоса и Ла Серда (1540–1592) — любовница Филиппа Испанского (1556–1598), игравшая видную роль при его дворе, на самом деле провела в тюремном заключении перед смертью 12 лет.
Прошло еще несколько дней, и Ластени перестала выходить из спальни. Она лежала в шезлонге, на котором ночью подле нее спала мать, постоянно сторожившая ее, как тюремщик узника — нет, еще бдительнее, потому что в тюрьме узник и тюремщик не сидят в одной камере, а Ластени не разлучалась ни на минуту с молчаливым, всевидящим, неумолимым стражем. Баронесса со свойственной ей твердостью приняла решение: отныне она не говорила Ластени ни единого слова. Ни в чем не упрекала ее. Сильная женщина не сумела одолеть свою слабую дочь, и вся ее сила камнем легла ей на сердце. Увы! Мать и дочь и раньше не слишком часто разговаривали, теперь же совсем онемели — онемели, как две покойницы, закрытые в один гроб. И все же живые покойницы, заточенные в четырех стенах, могли видеть и касаться друг друга. Гробовое молчание было для них дополнительной пыткой. Мистик Сен-Мартен [24] утверждал, что молитва — дыхание человеческой души. Нет, дыхание души — это любые слова, неважно, что они выражают, любовь или ненависть, проклятие или благословение. Обречь себя на молчанье — значит обречь себя на удушье. И они обе задыхались — мать по собственной воле, дочь из покорности. Мать казнила молчанием дочь, дочь казнила мать. Мадам де Фержоль, в чьем сердце жила еще вера, говорила хотя бы с Богом; в присутствии дочери она преклоняла колени и шепотом молилась. Ластени не молилась. Девушка отгородилась от Бога так же, как от матери, — немотой и улыбалась недоброй, презрительной улыбкой, глядя на коленопреклоненную баронессу, которая молилась возле ее кровати. Для жертвы рока не существовало ни Божьей милости, ни людской, если даже родная мать отказала ей в милосердии. Обе они страдали, но Ластени страдала сильней. Лишь Агата, которую баронесса гнала, стоило ей прийти с шитьем в спальню, где царило вечное безмолвие, хоть и болела душой за Ластени, с радостью и любовью хозяйничала в замке, где прошла ее молодость, где все вещи, по ее словам, «ее знали». На ней одной лежали все хозяйственные заботы, позабытые госпожой, она одна вспоминала прошлое, спускаясь к колодцу в сад. Агата насильно кормила своих хозяек, как кормят малых детей и сумасшедших, иначе они, вполне возможно, умерли бы с голоду, настолько глубоко погрузились обе в разъедающую пучину горя.
24
Сен-Мартен Луи Клод де (1743–1803) — маркиз, французский мистик, называвший сам себя «Неизвестный философ», восставал против сенсуализма и материализма.
IX
И вот однажды вечером мадам де Фержоль поняла, что Ластени скоро разрешится от бремени, и, хотя давно ожидала этого события, встревожилась не на шутку. Роды сами по себе непредсказуемы, а из-за неопытности «повитухи» могли стать смертельно опасными. И все же баронесса приготовилась к ним, справившись с собой усилием несгибаемой воли. Приступы боли у Ластени были так характерны, что женщина, испытавшая их сама, не могла ошибиться. Рожала Ластени ночью. Когда наступил самый ответственный миг, мадам де Фержоль распорядилась:
— Закусите простыню и не кричите. Будьте мужественной.
Слабая Ластени и была мужественной, она не издала ни единого стона, но закричи она, никто бы не встревожился в пустынном замке, где и днем царила безжизненная ночная тишина. Только Агата могла бы прибежать на крик, но она спала в другом крыле замка, куда никакой крик из их спальни не мог долететь. Все предусмотрела, все продумала дальновидная мадам де Фержоль, и все же, несмотря на многочисленные предосторожности, ее охватил внезапно безумный страх. Прекрасно зная, что в этом крыле никого, кроме них, нет, баронесса, охваченная болезненной подозрительностью, с гулко бьющимся сердцем, отправилась к закрытой двери и широко распахнула ее. Ей вдруг почудилось, что там, сгорбившись, притаилась Агата. За дверью — никого, и в темном коридоре тоже пусто. И все-таки мадам де Фержоль шагнула в темноту с замиранием сердца, с каким суеверные люди ждут появления из темноты призрака. Баронесса боялась Агаты больше, чем привидения. Дрожа, она вглядывалась широко раскрытыми глазами во тьму и, наконец, бледная от ужаса, какой иной раз охватывает даже самых смелых людей, вернулась к дочери, что корчилась в родовых схватках на кровати. Склонившись над Ластени, мадам де Фержоль принялась помогать ей освободиться от тяжкого бремени…
Ребенок принес Ластени множество мук и сам тоже мучился вместе с ней. Не выдержав страданий, он родился мертвым. Покойница произвела на свет покойника… Можно ли назвать жизнью то, что еще теплилось в измученной Ластени? Мадам де Фержоль, хоть и упрекала себя по пути в Олонд за грешные мечты о выкидыше, не могла скрыть глубочайшей радости при виде маленького тельца, в чьей смерти некого было винить… От всей души она благодарила Бога за утрату «горемыки», как мысленно называла несчастного, хвалила Господа за то, что, вняв ее мольбам, Он спас младенца и мать от позора и бед. Для нее самой смерть младенца была величайшим благом, избавив от необходимости прятать несчастного ребенка всю жизнь, как прятала до сих пор — и с каким трудом! — в утробе матери; не придется покрываться краской стыда и Ластени: незаконнорожденные дети — палачи для своих матерей, щеки опозоренных пылают, как от пощечин. Но и радость не смягчила баронессу. Приняв дитя от матери, она показала его ей, присовокупив:
— Вот ваш грех и воздаяние за него!
Ластени посмотрела на мертвого ребенка помертвевшим взором, и ее обессилевшее тело слегка вздрогнуло.
— Он счастливее меня, — прошептала она и умолкла.
Напрасно мадам де Фержоль искала в ее глазах жалости к мертвому — жалости она не обнаружила. Опухшее от слез лицо Ластени по-прежнему выражало равнодушие, глубочайшее равнодушие и, казалось, не могло выразить ничего другого. Мадам де Фержоль, страстная по натуре, безумно полюбившая человека, за которого вышла замуж, не увидела в глазах дочери чувства, что все оправдывает и все объясняет, — не увидела в них любви! В глубине души вдова рассчитывала, что во время родов все откроется, и сделалась повитухой дочери, чтобы роковое имя знали только Ластени, ее мать и Господь Бог. Отныне ничто не могло пролить свет на тайну Ластени. Мадам де Фержоль надеялась до конца, но ее надежда умерла вместе с ребенком от безымянного отца во время тайных родов. В ту ночь, страшную, незабвенную для баронессы, не одна счастливая женщина благополучно разрешилась от бремени живым младенцем, не одни счастливый отец вне себя от восторга и гордости прижал к груди плод взаимной любви. Но кто знает, может быть, в ту же ночь еще одна несчастная, похожая на Ластени, над чьей головой сгустился мрак ночи, мрак страха, мрак смерти, прятала ребенка, у которого не было имени, как и у этой душераздирающей истории?..
Темная, долгая ночь — ночь мучений и страха, которую не забудешь, все еще длилась. Баронессе предстояло еще одно страшное испытание. Ребенок родился мертвым, и это было счастьем, хоть и грешно так говорить. Но что делать с тельцем? Что делать с крошечным покойником, последней уликой против преступницы Ластени? Как его утаить? Как стереть последний след, чтобы навсегда покончить с позором, неизбывным для них обеих?.. Мадам де Фержоль мучительно искала выхода, и те, что находила, ее пугали. Но она была нормандкой и обладала несокрушимой волей. Пусть сердце болит и трепещет — не она подчиняется сердцу, а сердце ей. Даже в страхе она всегда делала то, что должна была сделать, словно не ведала страха. После родов Ластени уснула, как засыпают все роженицы; мадам де Фержоль завернула мертвое тельце в пеленку — она много их сшила, пока сидела подле дочери, не имевшей ни сил, ни желания шить, — и вынесла его из комнаты, замкнув дверь на ключ. Мать опасалась, что дочь без нее проснется, но железная рука необходимости гнала ее прочь. Мадам де Фержоль зажгла потайной фонарь и спустилась в сад, она помнила, что внизу, у стены, в одном из укромных уголков видела старую забытую лопату, вот этой-то лопатой она мужественно выкопала могилу для мертвого ребенка. Для маленького покойника, в чьей смерти была неповинна!.. Она похоронила его собственными руками, которые когда-то холила и берегла, потом складывала в молитве, а теперь заставляла делать черную работу. Копая могилу в ночной темноте при свете звезд, что всё видят, но никому ничего не расскажут, мадам де Фержоль невольно подумала о детоубийцах, которые, возможно, вот так же в темноте, на глазах у звезд, закапывают младенцев…