История обыкновенного безумия
Шрифт:
– да знаю я, что ты говорил, но…
– но, но, но-о, но-о-о-о! – сказал Дюк. – дай мне договорить, черт тебя подери!
– договаривай.
– эти хуесосы-промышленники, что живут в Беверли-Хиллз и Малибу, паразитируют на рабах. эти парни специализируются на «перевоспитании» преступников, бывших заключенных. оттого и кажется, будто эта дерьмовая система условно-досрочного освобождения пахнет розами. это же надувательство, рабский труд. в советах по надзору за условно освобожденными это знают, они это знают, знаем и мы. экономим деньги для штата, работаем на чужого дядю. дерьмо. всё – дерьмо.
– черт побери, я уже столько раз это слышала…
– и черт тебя побери, если ты СНОВА этого не услышишь! думаешь, я ничего не вижу, не чувствую? думаешь, мне не стоит об этом говорить? даже собственной жене? ты ведь, в конце концов, мне жена? мы ведь ебемся? живем-то мы вместе, верно?
– тебя-то наебали, это точно. а теперь ты плачешься.
– отъебись! я совершил ошибку, допустил техническую погрешность! я был молод и не разбирался в их дерьмовых трусливых законах…
– а теперь пытаешься оправдать собственную глупость!
– вот это здорово! мне это НРАВИТСЯ, женушка. да ты просто пизда. пизда. всего лишь пизден-ка на ступенях белого дома, настежь распахнутая, заразная…
– ребенок слушает, Дюк.
– прекрасно. я все-таки договорю. ты – пизда. ПЕРЕВОСПИТАНИЕ. ну и словечко, ну и кровопийцы эти хуесосы из Беверли-Хиллз. их жены слушают в Музыкальном центре Малера и занимаются благотворительностью, не облагаемой налогом. и при этом «Лос-Анджелес таймс» включает их в десятку лучших женщин года. а известно тебе, что с тобой делают их МУЖЬЯ? выматывают тебя на своем паршивом заводике, как собаку. урезают тебе зарплату, прикарманивают разницу, и попробуй возникни! кругом сплошь дерьмо, неужели никто не видит? неужели никто НЕ ВИДИТ?
– я…
– ЗАТКНИСЬ! Малер, Бетховен, СТРАВИНСКИЙ! заставляют тебя работать сверхурочно за гроши. то и дело, черт подери, подгоняют, пинки под твой исхлестанный зад так и сыплются. а стоит тебе проронить хоть СЛОВЕЧКО, как они тут же бросаются звонить инспектору по надзору: «сожалею, Дженсен, но я должен сказать, что ваш поднадзорный украл в кассе двадцать пять долларов. а мы ведь тоже начали было ему доверять».
– так какой же справедливости хочешь ты? господи, Дюк, прямо не знаю, что делать. тебе бы только пустословием заниматься. напьешься и твердишь мне, что Диллинджер был величайшим человеком на свете. откинешься в своем кресле-качалке, пьяный в стельку, и орешь что-то про Диллинджера. а я, между прочим, тоже живой человек. выслушай меня…
– да ебал я этого Диллинджера! он умер. справедливость? нет в Америке справедливости. существует только одна справедливость. спроси семью Кеннеди, спроси мертвых, да любого спроси!
Дюк встал с кресла-качалки, подошел к стенному шкафу, порылся под коробкой с елочными игрушками и достал пушку. сорок пятого калибра.
– вот она. это и есть единственная справедливость в Америке. это единственное, что понятно любому.
он помахал треклятой штуковиной.
Лала играла с космонавтом. парашют раскрывался плохо. все было ясно: надувательство. очередное надувательство.
– слушай, – сказала Мэг, – убери эту дурацкую пушку. я устроюсь на работу. устроюсь, ладно?
– ТЫ устроишься на работу! который раз я уже это слышу? да ты только и умеешь, что ебаться почем зря да лежать на диване с журналами и набивать рот шоколадками.
– боже мой, вовсе не почем зря – я ЛЮБЛЮ тебя, Дюк, правда люблю.
он уже устал.
– ладно, отлично. тогда убери хотя бы продукты. и приготовь мне что-нибудь до ухода.
Дюк положил пушку обратно в шкаф. сел и закурил сигарету.
– Дюк, – спросила Лала, – как ты хочешь, чтобы я тебя называла, – Дюком или папой?
– как хочешь, любимая. как тебе больше нравится.
– а почему на кокосе волосы?
– о господи, откуда я знаю! а на яйцах у меня волосы почему?
пришла из кухни Мэг с банкой гороха.
– я не позволю тебе так разговаривать с моим ребенком.
– с твоим ребенком. да послушай, как она говорит! совсем как я. видишь эти глаза? чувствуешь эту душу? все как у меня. твой ребенок – только потому, что она вылезла из твоей щели и твою сиську сосала? она ничейный ребенок. разве что свой собственный.
– я требую, – сказала Мэг, – чтобы ты прекратил так разговаривать при ребенке!
– ты требуешь… требуешь…
– вот именно! – она поставила банку гороха на левую ладонь и медленно подняла. – требую.
– клянусь, если ты не уберешь с глаз моих эту банку, я, да поможет мне Бог, если он есть, ЗАПИХНУ ЕЕ ТЕБЕ В ЖОПУ НА ГЛУБИНУ, РАВНУЮ РАССТОЯНИЮ ОТ ДЕНВЕРА ДО АЛЬБУКЕРКЕ!
Мэг унесла горох на кухню. на кухне она и осталась.
Дюк подошел к шкафу, взял пальто и пушку. он поцеловал свою девочку на прощанье. она была приятней декабрьского загара, красивей шестерки белых коней, скачущих по низкому зеленеющему холму. такие мысли пришли ему в голову. они начали причинять ему боль. он поспешно улизнул. но дверь закрыл очень тихо.
Мэг вышла из кухни.
– Дюк ушел, – сказала малышка.
– знаю.
– я хочу спать, мама. почитай мне книжку.
они уселись рядышком на кушетку.
– мама, а Дюк вернется?
– конечно, никуда этот сукин сын не денется.
– что такое сукин сын?
– это Дюк. я люблю его.
– любишь сукина сына?
– ага, – рассмеялась Мэг. – ага. иди ко мне, красавица. на колени.
она крепко обняла малышку.
– ой, какая ты теплая, как горячая грудинка, горячие пончики!
– ничего я и не грудинка и не ПОНЧИКИ! САМА ТЫ грудинка и пончики!
– сегодня полнолуние. слишком, слишком светло. я боюсь, боюсь. господи, как я люблю этого парня, о боже…
Мэг порылась в картонной коробке и достала детскую книжку.
– мама, а почему на кокосе волосы?
– волосы на кокосе?
– да.
– слушай, я же кофе поставила. кажется, он сейчас выкипит. пойду выключу кофе.
Мэг ушла на кухню, а Лала осталась ждать на кушетке.
а Дюк стоял в это время у входа в винный магазин на углу Голливудского и Ломбарди и думал: что за черт что за черт что за черт.