История одного крестьянина. Том 1
Шрифт:
И когда я спускался, засунув за ленту шляпы билет волонтера, батюшка, оказавшийся тут, протянул мне руки. Мы обнялись на первой ступени помоста под возгласы: «Да здравствует нация!» Его подбородок дрожал, слезы струились по щекам; рыдая, он прижимал меня к груди и все твердил:
— Хорошо, сынок! Теперь я доволен… Зажила рана, нанесенная Никола. Больше я недуга своего не чувствую!
Говорил он так, потому что его, честного человека, ничто на свете не могло так удручать, как измена, совершенная одним из его сыновей против своего народа и против своей страны. Теперь на душе у него полегчало.
Крестный
Так вот, я говорю одну лишь правду — не убавляя, не прибавляя. Нескончаемый энтузиазм питается справедливостью, добрыми законами и здравым смыслом.
Не стоит описывать возгласы, объятия, рукопожатия и клятвы победить или умереть — каждому известно, что так всегда повторяется и что с той поры спесивые и тупые людишки не раз вводили народ в обман с помощью своих мерзких газет и им удавалось разжигать такой же энтузиазм, подстрекая к войнам, которые не имели никакого отношения к Франции и принесли ей огромнейший урон. Только на этот раз народ проявлял энтузиазм по своему почину, сражался, защищал свое имущество, свою свободу, а это лучше, чем пойти на гибель ради славы короля или императора.
И я всегда с умилением вспоминаю всех этих мужчин и женщин, стариков и старух — сгорбленные, усталые, обвивают они руками плечи сыновей, которых только что записали в полк волонтеров; вспоминаю бедняков, прямо сказать — несчастных горемык, жителей Дагсберга, которым нечего было оберегать — они, дровосеки и угольщики, жили в хижинах и никакого прока от войны им не было, но они любили свободу, справедливость и отечество! А все то, что патриоты жертвовали в дар и родителям волонтеров, и раненым, и на обмундирование войск, а приношения от убогих калек, которые умоляли муниципальные власти принять и их грошовую лепту, а мальчуганы, лившие слезы потому, что не доросли до того возраста, когда можно стать барабанщиками и трубачами! И все это было так естественно! Ведь каждый делал, что мог.
Но одно особенно яркое воспоминание придает мне силы и так молодит, будто мне снова становится двадцать лет — воспоминание о том, как в тот полдневный час, когда дядюшка Жан, Летюмье, батюшка и я сидели за столом в библиотеке Шовеля, когда из-за нестерпимого дневного зноя затворены были ставни, когда время от времени звонил колокольчик и Маргарита спешила к посетителю и снова возвращалась, не смея взглянуть на меня, а я, несмотря на доброе вино и вкусную еду, не мог веселиться наравне с остальными да прикидываться, будто рад, что вот-вот отправлюсь в поход в Виссенбургский военный лагерь, Шовель вдруг взял бутылку старого вина, зажал ее между коленями и, откупоривая, сказал:
— Это вино, друзья мои, мы разопьем за здоровье Мишеля! Ну-ка, опорожните стаканы!
И, ставя бутылку на стол, он серьезно посмотрел на меня.
— Слушай, Мишель, — продолжал он, — ты знаешь, я люблю тебя уже давно, а сегодня ты поступил так, что я стал уважать тебя еще больше. Поступок твой доказывает, что ты — честный человек. Ты сразу, не колеблясь, выполнил свой патриотический
Он не сводил с меня глаз; я почувствовал, что заливаюсь краской, и невольно посмотрел на Маргариту — бледную, потупившую взгляд, но спокойную. Я не мог вымолвить слова; стояла глубокая тишина. И Шовель, глядя на батюшку, сказал:
— Папаша Бастьен, наши дети любят друг друга, верно?
— Да еще как верно, — отвечал батюшка. — И уже давным-давно.
— А что, если мы их помолвим? Как вы смотрите на это, папаша Бастьен?
— Ах, господин Шовель, да это составило бы счастье моей жизни.
И пока он так говорил, сияя от радости, мы с Маргаритой поднялись, все еще не смея приблизиться друг к другу. И тогда Шовель воскликнул:
— Да обнимитесь же, дети мои! Обнимитесь!
В тот же миг мы бросились в объятия друг друга. Маргарита припала лицом к моему плечу. Отныне она моя! Какое же это счастье — обнять свою милую вот так, на глазах у всех родных и друзей. С какой гордостью ты держишь ее в своих объятиях и какою же могучей должна быть сила, которая может вас разлучить!
Дядюшка Жан смеялся громко, от души, как смеются добрые люди. А Шовель, сидя на стуле, повернулся к нам и сказал:
— Итак, вы помолвлены. Мишель, ты отправляешься в поход. А через три года, когда вернешься, она будет твоего женой. Ведь ты будешь ждать его, Маргарита?
— Вечно! — отвечала она.
И она крепко обняла меня. А я с невольными слезами все твердил:
— Я всегда любил одну только тебя… и одну тебя любить буду!.. Я рад, что иду сражаться за всех вас, потому что люблю вас.
И я снова сел. А Маргарита поспешила выйти. Шовель наполнил стаканы и воскликнул:
— Вот какой у нас сегодня чудесный день!.. За здоровье сына моего Мишеля!
А батюшка сказал:
— За здоровье моей дочки Маргариты!
И все хором мы провозгласили:
— За отечество!.. За свободу!
В тот день в Пфальцбурге сто шестьдесят три человека были зачислены в национальные батальоны волонтеров.
Вся страна горела энтузиазмом и рвалась на защиту того, что мы обрели; ни единой души не осталось на полях. На площадях и улицах только и слышались возгласы:
— Да здравствует нация! Наша возьмет!.. Наша возьмет!..
В воздухе стоял колокольный звон, и что ни час била пушка у арсенала, так что дребезжали стекла. Мы, сидя в лавке, все еще пировали. То и дело какой-нибудь патриот кричал, останавливаясь в дверях:
— А волонтеров-то сколько!
Его зазывали, подносили ему стакан вина — выпить в честь родины. Шовель брал изрядные понюшки табаку и возглашал, помаргивая глазом:
— Дело идет!.. Все будет хорошо!
Он говорил также о том, что в Париже назревают крупные события, но какие именно — умалчивал.