История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 4
Шрифт:
Подведя разговор, очень легко, после нескольких других предложений, к вопросу о монастырях Венеции, мы заговорили об уме и кредите монахини Целси, которая, будучи некрасивой, имела, тем не менее, большое влияние на все, чего желала. Потом мы поговорили о молодой и очаровательной монахине Мишели, которая постриглась, чтобы доказать своей матери, что она умнее, чем та. Поговорив о нескольких других красавицах, по слухам, имевших галантные интересы, я назвал М. М., сказав, что она должна быть из этого ряда, но что это тайна. Мадам ответила мне с улыбкой, что так обстоит дело не для всех, но, в общем, так оно и должно быть.
— Но то, что является действительно тайной, — продолжала она, — это каприз, по которому она захотела принять постриг, будучи красивой, богатой, очень образованной, исполненной интеллекта и, насколько я
— Вы думаете, мадам, она счастлива?
— Да, если она не раскаялась и если раскаяние не придет к ней, что, однако, если она будет благоразумна, не будет известно никому, кроме нее.
Для этой женщины было очевидно, что М. М. должна иметь любовника, и, больше не желая об этом беспокоиться, я, пообедав без аппетита, надел маску и отправился в Мурано. Позвонив в башне, я с бьющимся сердцем спросил М. М. от имени графини де С. Маленькая приемная была закрыта. Мне указали, куда я должен пройти. Я приподнял маску, надев ее на шляпу, и присел в ожидании богини. Мое сердце билось решительно. Она медлила появиться, и это промедление, вместо того, чтобы беспокоить, меня радовало, я боялся момента свидания и его эффекта. Но очень быстро пролетел час, такая задержка показалась мне необычной. Наверняка ее не известили. Я поднялся, вернув на место маску, возвратился в башню и спросил, известили ли обо мне мать М. М. Голос сказал мне, что да, и что я должен ждать. Я вернулся на свое место, слегка задумавшись, и несколько минут спустя увидел безобразную старую послушницу, которая сказала:
— Мать М. М. занята весь сегодняшний день.
Произнеся эти слова, она исчезла.
Вот ужасные моменты, которые случаются с галантным мужчиной; они суть самое жестокое, что может случиться. Они оскорбляют, они удручают, они убивают. Моим первым ощущением было возмущение и унижение, я почувствовал презрение к себе, презрение мрачное, на грани отвращения. Вторым ощущением было гордое негодование по отношению к монахине, о которой у меня сложилось представление, которое она, казалось, заслужила: безрассудная, несчастная, порочная. Я утешал себя, вообразив ее такой. Она могла так поступить со мной, только будучи самой бесстыдной из женщин, полностью лишенной здравого смысла, Поскольку двух ее писем, что у меня имелись, было достаточно, чтобы ее обесчестить, если бы я захотел отомстить, а то, что она сделала, взывало о мести. Она не могла не бояться этого, если не лишилась ума, ее демарш был поступком, продиктованным яростью. Я должен был бы счесть ее обезумевшей, если бы не имел перед тем беседы с графиней.
В смятении, в котором мешались в моей душе, «прикованной к земле» [2] , стыд и гнев, я приободрился однако, отметив светлые моменты. Я ясно увидел, посмеявшись над самим собой, что если бы красота и обиход этой монашки меня не ослепили и не заставили в нее влюбиться, и если бы предубеждение не смутило мой разум, все происшедшее имело бы малое значение. Я видел, что мог бы воспринять все это достойным осмеяния; казалось бы, так все и было.
Чувствуя, несмотря на это, себя оскорбленным, я видел, что должен отомстить, но моя месть не должна содержать в себе ничего низкого, и, чтобы не доставлять несчастной шутнице повода для триумфа, я не должен показывать себя задетым. Она велела сказать мне, что занята — ну что ж. Я должен остаться безразличным. В другой раз она так не поступит, но я брошу ей вызов и не попадусь в ловушку. Мне казалось, что необходимо ее убедить, что своим поведением она лишь вызывает у меня смех. Я должен, без слов, отправить ей оригиналы ее писем, с моей припиской, короткой и доброй. Что мне очень не нравилось, это что я вынужден полностью прекратить ходить на мессу в ее церковь, потому что, не зная, что хожу я туда ради К. К., она может вообразить себе, что я таким образом надеюсь получить от нее извинения и новые свидания, чего я хотел бы избежать. Я хотел, чтобы она уверилась в том, что я ее презираю. Какое-то время я решил, что эти свидания были придуманы, лишь чтобы меня обмануть.
2
Гораций, Сатиры II, 2, 79.
Я заснул ближе к полночи, вынашивая в голове этот проект, и утром, проснувшись, нашел его созревшим. Я написал письмо, и, написав, отложил его на сутки, перечитывая и обдумывая, не сочтет ли она его лишь отражением любовной досады, терзающей меня.
Я хорошо сделал, потому что назавтра, перечитав, я счел его жалким. Я быстро порвал его. В нем были фразы, которые звучали слабыми, жалкими, влюбленными, и которые, соответственно, могли вызвать смех. Были также другие, в которых чувствовался гнев и досада оттого, что я утратил надежду овладеть ею.
На другой день я написал ей другое письмо, написав перед тем К. К., что важные обстоятельства вынуждают меня прекратить посещать мессу в ее церкви. Но на следующий день я снова счел свое письмо смешным и порвал его. Я не знал, что мне написать, и так прошло десять дней с момента получения обиды. Я удерживался от всяких действий.
Sincerum est nisi vas, quodcumque in fundis acescit. [3]
М. М. произвела на меня такое впечатление, что загладить его могла лишь самая сильная и самая великая из всех абстрактных сущностей — время.
3
«Если ваза нечиста, все, что в нее попадает, загрязнится» — Гораций, Эпистолы, I, 2, 54.
В моей нелепой ситуации я двадцать раз собирался идти жаловаться графине де С., но, благодаренье богу, не шел дальше своей двери. Подумав, в конце концов, что этот дурман будет продолжаться лишь в атмосфере тревоги, вызванной существованием ее писем, которые могли привести к потере ее репутации и доставить большие неприятности монастырю, я решил отправить их ей в конверте со следующими словами (это случилось лишь по истечении десяти-двенадцати дней с момента происшествия):
«Прошу вас, мадам, поверить, что лишь из-за недостатка времени я не отправил вам сразу эти два ваших письма. Я никогда бы не подумал прибегнуть, вопреки самому себе, к подлой мести. Я должен извинить вам два ваших неслыханно легкомысленных поступка, которые вы совершили либо по недомыслию, либо чтобы насмеяться надо мной; но я не советую вам поступать таким образом в будущем с кем-либо другим, потому что люди отличаются друг от друга. Я знаю ваше имя, но заверяю вас, что это как если бы я его не знал. Говорю вам это, хотя, может быть, вы и не рассчитываете на мою сдержанность; но если это так, мне вас жаль.
Вы не увидите меня больше в вашей церкви, мадам, и это мне ничего не стоит, потому что я перейду в другую; но кажется, я должен объяснить вам причину. Я легко могу предположить, что вы совершили третью оплошность, похвалившись своим маленьким подвигом кому-нибудь из ваших друзей, и, приходя, я испытываю стыд показаться им. Извините, если, несмотря на пять или шесть лет, на которые, думаю, я старше вас, я еще не растоптал всех предрассудков; согласитесь, мадам, что некоторые из них вообще не следует стряхивать. Не отнеситесь с пренебрежением к тому, что я даю вам этот маленький урок, после того, слишком большого, который вы перед тем дали мне, единственно, с тем, чтобы посмеяться. Будьте уверены, что я буду пользоваться им до конца своих дней».
Я решил этим письмом истолковать эту шалость с наибольшей возможной мягкостью. Я вышел и подозвал фурлана [4] , который не мог меня узнать под маской, и дал ему свое письмо, в котором лежали и два других, дал ему сорок су, чтобы он отвез его в Мурано по адресу, пообещав еще сорок, когда он вернется, чтобы дать мне отчет, как он выполнил поручение. Я дал ему инструкцию, что он должен передать пакет привратнице и уйти, не дожидаясь ответа, даже если привратница велит ему подождать. Честно говоря, я опасался ошибки, если бы заставил его подождать ответа. В наших краях фурланы так же надежны и верны, как савояры в Париже десять лет спустя.
4
лодочника — прим. перев.