Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:
— Ты чей? — спросила Мара.
А так как Иели, менее общительный, чем она, молчал, девочка сказала:
— Я Мара, дочь Агриппино, сторожа всех этих полей.
Тогда Иели молча оставил добычу, и девочка принялась собирать ежевику, рассыпавшуюся в сражении, время от времени с любопытством поглядывая на своего противника.
— По ту сторону мостика, за садовой изгородью, столько крупной ежевики, — заметила девочка, — что ее клюют куры.
Между тем Иели тихонько уходил; Мара же, проводив его глазами, пока он не скрылся в дубняке, повернулась и бросилась без оглядки домой.
Но с этого дня
Когда поспевали фиги, дети по целым дням шелушили их, забравшись в гущу кустарников. Они бродили под вековым орешником, и Иели так умело сбивал орехи, что они сыпались густым градом; девочка с радостным криком набирала их сколько могла, а потом проворно удирала, держа за углы свой фартучек и покачиваясь, как старушка.
Зимой, в большие холода, Мара не смела высунуть носа наружу. Иногда по вечерам на конском выгоне или на холме Макка был виден дым маленьких костров из сумаха; их разжигал Иели, чтобы не замерзнуть, как те синицы, которых он находил по утрам за камнями или между комьями земли. Лошадям тоже было приятно помахать хвостами около огня, и они прижимались друг к другу, чтобы хоть чуточку согреться.
В марте на равнину снова прилетали жаворонки, на крыши — воробьи; на кустарниках появлялись листья, а в зарослях — гнезда. Мара и Иели опять начинали бродить по мягкой траве, среди цветущего кустарника, под деревьями, еще обнаженными, но уже начинавшими покрываться зелеными почками. Иели ищейкой рыскал в терновнике, вытаскивая из гнезд маленьких скворчат, — они растерянно таращили глазки, похожие на горошины перца. Дети частенько таскали за пазухой крольчат — они были маленькие и почти голые, но уже беспокойно поводили длинными ушами. Бродили по полям вслед за табуном, ходили по стерне за жнецами, неторопливо шли за лошадьми, замедляя шаги всякий раз, когда одно из животных останавливалось, чтобы щипнуть клочок травы. Вечером, дойдя до мостика, расходились в разные стороны, даже не попрощавшись.
Так прошло лето. Солнце начинало уже спускаться за Крестовый холм, а когда темнело, вслед за ним к горе через заросли кактусов летели краснозобки. Стрекотание цикад и кузнечиков смолкло; в воздухе разливалась глубокая грусть.
В это время в домике Иели неожиданно появился его отец, пастух: он схватил в Раголетти такую лихорадку, что еле держался на осле, на котором приехал. Иели проворно зажег огонь и побежал к соседям, чтобы раздобыть несколько яиц.
— Лучше постели немного соломы у огня, — сказал отец, — я чувствую, что меня опять начинает трясти…
Приступ лихорадки был так силен, что дядюшка Мену под своим большим
Позвали доктора, но это были выброшенные деньги. Будь это обыкновенная малярия, ее бы и ребенок мог вылечить, а уж имея хину, от нее можно было избавиться в два счета; но болезнь кума Мену была из тех, что убивают в любом случае. Больной издержал на хину бог весть сколько денег, но это было все равно что бросать их в колодец.
— Сделайте-ка вы добрую настойку из эвкалипта, — сказал дядюшка Агриппино, — она ничего не стоит, и если, как и хина, не поможет, то вы хоть не разоритесь.
Кум Мену пил эвкалиптовый отвар, но лихорадка каждый раз возвращалась с новой силой.
Иели ухаживал за отцом, как только мог. Каждое утро, прежде чем уйти с табуном, он оставлял приготовленный в чашке отвар, вязанку сучьев, яйца в теплой золе, а к вечеру возвращался с дровами на ночь, с фляжкой вина и несколькими кусочками бараньего мяса, за которыми бегал до самой Ликодии.
Бедный мальчуган все делал ловко, словно хорошая хозяйка, а отец, устало наблюдая, как он хлопочет, время от времени улыбался и думал, что мальчик сумеет сам позаботиться о себе, когда останется одни.
Когда приступ лихорадки на время утихал, кум Мену вставал и, весь скрюченный, закутав голову платком, садился у двери, пока солнце еще было теплое, и ждал Иели. А когда Иели сбрасывал у дверей вязанку дров, выкладывал на стол яйца и фляжку, отец говорил:
— Вскипяти-ка эвакалипту на ночь.
Или же:
— Помни, когда меня не станет, золото твоей матери будет на хранении у тетки Агаты.
Иели кивал головой.
— Бесполезно, — говорил Агриппино всякий раз, когда приходил навестить кума Мену, — вся кровь уже заражена.
Кум Мену слушал, не моргая, но лицо его было белее платка на голове.
Потом он перестал и вставать. Иели плакал, когда у него не хватало сил помочь отцу перевернуться с одного бока на другой. Мало-помалу кум Мену совсем перестал разговаривать. Последние слова, которые он произнес, обращаясь к сыну, были:
— Когда я умру, пойди в Раголетти, к хозяину коров. Пусть он отдаст три унции [16] и двенадцать тумоло зерна, которые мне должен с мая до сего дня.
— Нет, — отвечал Иели, — только две унции и одиннадцать тумоло, потому что вы не пасете коров уже больше месяца. С хозяевами надо вести правильный счет.
— Так-то оно так, — подтвердил кум Мену, закрывая глаза.
«Теперь я совсем один на свете, как заблудившийся жеребенок, которого могут сожрать волки!» — подумал Иели, когда отца унесли на кладбище в Ликодию.
16
Унция — старинная золотая монета, в Сицилии равнявшаяся примерно двенадцати лирам.