Иуда. Предатель или жертва?
Шрифт:
Иуда спасает Иисуса от последнего искушения — искушения предать своего предателя, избежав распятия, и делает он это для того, чтобы обеспечить человечеству духовное бессмертие. Но как и почему Иуда Казандзакиса, изначально радевший за бренное бытие и политическое царство на Земле, стал ратовать за трансцендентальное будущее души и грядущее царствие духа, реализовать которые ему в конечном итоге удается вынудить Иисуса? Трансформация Иуды — его отречение от дровосека и объятий жениха — не описывается в «Последнем искушении Христа». Тем не менее бесчестное поведение, традиционно приписываемое Иуде — трусу, отступнику и изменнику, здесь его демонстрирует Иисус, прежде чем соглашается стать Христом. В измышленной версии Казандзакиса, к сожалению, преображение Иисуса, а в конечном итоге и Иуды в нематериальные субстанции сопряжено с поношением женщин и чернокожих, ассоциируемых с материальным миром. Искушение плотью, предлагаемое обеими Мариями, Марфой и арапчонком с его африканским Богом резко противопоставляется героическому Иуде, подстрекающему колеблющегося Иисуса отказаться от своего воплощения в качестве биологически зачатого сына человека ради возрождения крылатой души, осуществляемого одухотворенным Сыном Божьим.
Иуду из романа Казандзакиса сближает с библейским патриархом Авраамом глубокое осознание необходимости покориться и смириться с принесением в жертву любимого сына. Несмотря на жаркую полемику, критику и споры, которые он вызвал, роман Казандзакиса, он снимает бремя вины с Иуды, не затрагивая вопроса роли Бога в Драме Страстей Христовых. [326] Чего нельзя сказать о трактовке Драмы Страстей Господних, предложенной Жозе
326
Греческая православная церковь отлучила от церкви Казандзакиса, Католическая церковь запретила книгу, а Епископальная церковь осудила фильм, как бесчестивший Иисуса, прежде всего, показывая Его слабовольным: Коэн показывает, что эта атака отразилась на еврейских кинорежиссерах (Cohen, 243).
И снова, в который уже раз, Иуда здесь предстает «правой рукой» Иисуса, его другом и сподвижником. Один Иуда Галилеянин, зелот, мстит римским угнетателям, но его нельзя спутать с апостолом Иудой Искариотом, который играет такую малую роль в этом романе, что оправданием его включения в биографию Иуды может послужить лишь тот факт, что она обозначила переворот в подходе к толкованиям Драмы Страстей после того, как несчастья и бедствия ознаменовали вторую половину XX в. Иисус-Лазарь Казандзакиса в момент временного эскапизма и иллюзий объясняет, что его бы следовало считать «сыном человеческим, говорю вам, не Сыном Божьим» (476). У Сарамаго смелость Иуде, равно как и Иисусу, придают именно совместные усилия представить Иисуса только «сыном человеческим», «не Сыном Божьим», хотя они оба и терпят в том неудачу.
В столь «внушительном труде» воображения, который несравненный Гарольд Блум находит «заметно превосходящим любое другое жизнеописание Иисуса, включая четыре канонических Евангелия» (Bloom, «The One» [«Один»], 155), Сарамаго дерзко воссоздал альтернативную историю жизни Иисуса, повторяющего путь своего обвиненного и распятого отца, Иосифа, Иисуса, обретающего рай на земле в объятиях блудницы Марии Магдалины из Бетхани и слушающего ее совета и воздерживающегося от воскрешения Лазаря из мертвых, потому как Мария предостерегает: «Никто на свете не согрешил столь тяжко, чтобы умереть дважды» (362). Но жестокий и честолюбивый Бог Сарамаго гораздо больше смущает читателей, особенно в сцене Его Благовествования, когда творец мира в лодке в Галилейском море с Иисусом и Дьяволом (в романе иронично названном Пастырем) объясняет причины, по которым он хочет, чтобы Иисус был распят. Один фрагмент в особенности заслуживает быть процитированным здесь полностью, поскольку он передает необычный подход Сарамаго к Богу: «Вот уж четыре тысячи четыре года, как я стал богом иудеев, а народ этот по природе своей сложный, вздорный, беспокойный, но мы с ним достигли некоего равновесия в наших отношениях, поскольку он принимает меня и будет принимать, насколько способен я провидеть будущее, всерьез. — Стало быть, ты доволен? — спросил Иисус. — Как сказать: и доволен и нет, а вернее, был бы доволен, если бы не это свойство неуемной моей души, твердящей мне ежедневно: Да уж, отлично ты устроился, после четырех тысячелетий забот и трудов, которые не вознаградить никакими, даже самыми щедрыми и разнообразными жертвами, оставшись богом крошечного народца, живущего в уголке мира, сотворенного тобой со всем, что есть в нем и на нем, — и скажи-ка ты мне, сын мой, могу ли я быть доволен, постоянно имея перед глазами это мучительное противоречие? — Не знаю, отвечал Иисус, я мир не сотворял, оценить не могу. — Оценить не можешь, а помочь — вполне. — В чем и чем? — Помочь мне распространить и расширить мое влияние, помочь мне стать богом многих и многих иных. — Не понимаю. — Если ты справишься с той ролью, что отведена тебе по моему замыслу, я совершенно уверен, что лет через пятьсот-шестьсот я, одолев с твоей помощью множество препятствий, стану богом не только иудеев, но и тех, кого назовут на греческий манер католиками. — А что же это за роль? — Роль мученика, сын мой, роль жертвы, ибо ничем лучше нельзя возжечь пламень веры и распространить верование.
Медовыми устами произнес Бог слова «мученик» и «жертва», но ледяной холод внезапно пронизал все тело Иисуса, а Дьявол смотрел на него с загадочным выражением, чем-то средним между интересом естествоиспытателя и невольной жалостью». (311—312, выделено автором)
Потрясение, которое испытывает Иисус, внимая словам алчущего власти Бога, только усиливается после того, как он слушает читаемый Богом синодик верующих, которые умрут — «не из-за, но за Него» — «тактично» перечисляя их «в алфавитном порядке, чтобы не обвинили в том, что он одного назвал прежде другого», монотонно излагая «нескончаемую историю, писанную железом и кровью, пламенем и пеплом», полную «океанов слез и бескрайних морей страданий», которая разыграется вслед за распятием и победой Бога «над другими богами» в борьбе людей во имя Бога и во имя его сына (320—321). Даже Дьявола, Пастора, настолько ужасает рисуемая Богом картина бесконечных войн и мученической гибели людей ради его победы — когда «земля будет полниться страдальческим воплем и воем, предсмертным хрипом, и дым сожженных закроет солнце», что он делает Богу тщетное предложение: «Ты позволишь мне вернуться на небо, простишь мне зло, содеянное в прошлом, ради того, какое не будет совершено в будущем, ты обретешь и будешь хранить мою покорность», тогда «сыну твоему не надо будет умирать на кресте» (331). К сожалению, Бог не хочет принять и простить Пастора: «ты нужен мне таким, каков ты сейчас есть и даже еще хуже, если только это возможно… Потому что Добро, воплощенное во мне, не могло бы существовать без тебя, воплощенного Зла» (331). Бог, а не Иуда, предает Иисуса. Сарамаго развивает критику божественной несправедливости, начатую авторами Иуды Незаметного, поскольку в его романе именно Иисуса бессовестно использует Бог. [327]
327
Дупин Брелиха также постулирует империалистического Бога, который схоже размышляет об Израиле: «Какое значение имело безмерное разочарование маленького народа в сравнении с огромной выгодой, которую стяжал Он? К чему было беспокоиться о евреях, когда при посредничестве умело направляемых полицейских сил, Он мог победить и завоевать [народ] проклятый миллионами» (105). (Brelich, 105). Дупин также считает, что в Драме Страстей Господних Иисус «был послан скорее затем, чтобы спасти Отца, нежели человечество» (107).
И какая разница, откуда появляется Иуда Искариот, вступающий в эту «игру» очень поздно, чтобы расстроить планы этого злого божества. В стихотворении, цитируемом в начале предыдущей главы, Говард Немеров представляет Иуду «необходимым», тем, кто «привел в движение то, что «было суждено изначально». Сарамаго оспаривает следующую фразу Немерова: «Ради нас». По мнению Сарамаго, жертва выгодна лишь безжалостно амбициозному и занятому самим собой Богу [328] В «Евангелии от Иисуса» Иуда пытается помешать жертвоприношению, которое только узаконит и сохранит навсегда
328
Какой бы обескураживающей и кощунственной не казалась идея жестокого Бога, она восходит к древним гностикам, которые видели в библейском Боге не истинное божество, а невежественного, кровожадного глупца, повинного во всех несчастьях и бедах людей. И хотя Казандзакис и Сарамаго по-разному трактуют Драму Страстей, греческий писатель также использует идеи гностиков, когда изображает Иуду помогающим Иисусу освободиться от физического тела, не позволяющего Тому слиться с божествен-ным духом. Идеи гностиков о божественном излагает Мейер в своем эссе «Связь Иуды и гностиков» (The Gospel of Judas, 137-169).
329
Осуждение Сарамаго жаждущего крови Бога напоминает атаку Евангелия от Иуды на лжерелигию одиннадцатого апостола, основанную не на учении Иисуса, которое понимает единственно Иуда, а на требовании Богом человеческой жертвы. Пейджелс и Кинг видят в «Евангелии от Иуды» яростную атаку на тех христиан, которые утверждали этику мученичества и самопожертвования.
Восстающий против такого империалистического Бога Иисус решает заменить Сына Божьего на кресте человеком, именующим себя царем Иудейским, с тем чтобы побудить народ изгнать римлян из Израиля. Чтобы расстроить кровавый замысел Бога, Иисус хочет умереть, как вождь мирян (Сын Человеческий), а не как божество (Сын Божий).
Несмотря на яростное противодействие других апостолов, Иуда предлагает пойти в Храм, и Иисус, «поцеловав его в обе щеки», посылает Иуду в ночь. Плененный, опутанный веревками Иисус проходит мимо бездыханного, но еще теплого тела Иуды Искариота, который «загодя взобравшись на смоковницу, привязал веревку к ветви ее, сунул голову в петлю и принялся терпеливо ждать, когда вдалеке из-за поворота дороги покажется Иисус, чтобы в тот же миг со спокойной совестью, ибо выполнил он все, что надо, и так, как надо, кинуться вниз» (371). Поскольку Иисус знает, что в прошлом Он управлял ветрами, исцелял болезни и насыщал многих, Ему приходит в голову идея воскресить Иуду, но «воскрешать людей по силам только Сыну Божьему, а никак не Царю Иудейскому, чей дух безмолвствует, а руки и ноги связаны» (371). Стражники, обшарив тело Иуды, не находят «ни гроша» (372), и процессия движется дальше. На слова Иоанна «Оставим его, он не из наших», возражает «другой Иуда, Иуда Фаддей»: «Хотим мы того или нет, но он всегда будет из наших, другое дело, что мы не будем знать, что с ним делать, но это не важно — он наш» (372). Иисус продолжает уверять, что он — не Сын Божий, а всего лишь Сын Человеческий, Царь Иудейский. И все же, в тот самый момент, когда жизнь уже уходит из него, Он понимает, что «Его обманом привели» на крест, что «от начала начал расчислено было, что жизнь Его оборвется именно так» — в тот самый момент Иисус произносит Свои последние слова: «Простите Ему [Богу], люди, ибо не ведает Он, что творит» (377).
По мнению Гарольда Блума, последнее восклицание Иисуса у Сарамаго «свидетельствует как о смягчении Иисуса, так и об эстетически контролируемой ярости Сарамаго» (163). Эту ярость питает скандальный вывод рассуждающего Августина, от которого он отрекся: «Предал на смерть Отец» (Tractates, 222—223). Читатель, симпатизирующий Иисусу и Иуде, задумывается над грешным Богом, который заручился поддержкой евангелистов, чтобы установить господство христианства на всем земном шаре — господство, обретенное ценой ужасного пожертвования Богом Своим собственным Сыном, равно как и ценой ужасных гонений и пролития крови Его миссионеров. Заимствуя термины Немерова для толкования романа Сарамаго, можно было бы сказать, что Новозаветные Евангелия были сложены на заказ, созданы ради признания недействительным, лишенным законной силы более раннего Евангелия от Иисуса. [330] По версии Сарамаго, не только Иуда, но и Иисус, оказался замешан в историю, заказанную победителем. Смертные нравственны, тогда как бессмертный предстает безнравственным в романе Сарамаго, который выдвигает резкое и скандальное обвинение против божественной справедливости. И преданный Иисус, и предатель Иуда принуждены играть свои роли в истории, которая выльется в религиозные войны — совершенно ненужные, поистине разрушительные, угрожающие благосостоянию человечества, отвечающие единственной цели жаждущего славы божества — обрести «еще большую власть» любой ценой.
330
Казандзакис также подвергает сомнению достоверность Евангелия от Матфея, живописуя в своем романе, как Иисус, читая свидетельства Матфея о Своих деяниях и словах, только восклицает: «Ложь! Ложь! Ложь!» (Kazantzakis, 391).
Как и фильм Скорсезе «Последнее искушение Христа», романы Казандзакиса и Сарамаго стремятся развенчать любые интерпретации Драмы Страстей, возлагающие вину за убийство Иисуса на евреев или на еврея Иуду. [331] Когда Сарамаго приписывает «нескончаемую историю, писанную железом и кровью, пламенем и пеплом» победе Бога «над другими богами» (320—321), когда он представляет Бога утверждающегося ценой «страдальческих воплей и воя, предсмертных хрипов, и дыма сожженных» (331), трудно не воспринимать «Евангелие от Иисуса» в контексте ссоры с Богом, — на идише, «kvetchen zikh mit got» — которую Холокост неизбежно порождал во многих евреях, как и в некоторых христианах, верующих общинах, доведенных бедствиями до состояния богохульных молящихся, ругающих непоправимое зло расторгнутого договора с Богом. [332] Почитаемый Иуда искажает сюжет драмы до спасения (в романе Казандзакиса) или противодействия (в романе Сарамаго) крушению веры во время и после «сожжения» в Освенциме.
331
Возможно, оправдание Иуды в «Последнем искушении Христа» отражает широко распространенное мнение о связи изгоя Иуды и «окончательного решения», а также последовавших за тем акций геноцида, религиозных войн и этнических конфликтов, хотя еврейский президент МСА, Лев Вассерман, был подвергнут суровой критике за «разжигание антиеврейских настроений разрешением показа фильма Скорсезе» (Tatum, 181).
332
Фелстинер обсуждает этот феномен на примере стихотворения Поля Келана; я же прослеживаю его, анализируя стихи современных поэтов, пишущих на английском языке (227-240).
Но как Иуда, как спаситель Иисуса, соотносится с предположением Борхеса о том, что Бог «избрал самую презренную судьбу: он стал Иудой» (166)? Лживое Божество Сарамаго дает одно четкое рациональное обоснование подобной точки зрения; однако ученый Борхеса определенно утверждает, что Бог «снизошел до того, чтобы стать человеком ради спасения рода человеческого» (166, выделено автором). Оправдание подобному утверждению кроется в логике сочинений Куллена, Левитта и Казандзакиса — логике, зависящей от скандального, голословного утверждения об измене Сына Божьего. Поскольку такие кажущиеся позитивными повествования делают Иисуса замешанным в преступление, традиционно приписываемое Иуде. Когда Иуда становится «привлеченным» спасителем своего спасителя, Сын Божий, — теряющий доверие, о чем негодует Иуда Казандзакиса («Изменник! Отступник!») — может воплощать собой идею предательства. Мученик Иуда — сознающий свою невинность, как Иуда Незаметный сознавал свою вину, — в таком случае может считать себя принесенным в жертву своим другом ради пользы человечества.