Иудей
Шрифт:
Буря не унималась. Тимофей и Аристарх, завернувшись с головой в зимние плащи, валялись на койках» а Павел мучился от морской болезни и от своих тяжёлых дум. Вот-вот только добьётся он последней, как ему казалось, ясности, как где-то вывалится кирпичик, за ним незаметно поползут другие и уже всему зданию грозит беда и надо скорее ставить заплатки на опасное место…
Вот он писал тогда коринфянам: «Вы куплены дорогою ценой — не делайтесь рабами человеков…» Это у него сорвалось как-то нечаянно в минуту подъёма, и ему мысль эта тогда чрезвычайно понравилась. Но — не была ли она в противоречии с его же постоянными напоминаниями о необходимости безропотного подчинения властям, которые поставлены от Бога для защиты добрых и наказания злых?
Огромный мутно-зелёный вал с белым дымящимся гребнем с грохотом обрушился вдруг на судно и мощно отшвырнул его в пропасть. Чувство безнадёжной путаницы овладело всем существом Павла. Значит, не всегда власти защищают добрых, а следовательно, не всегда надо и повиноваться им. Но когда же христианин не должен им повиноваться? Ясно: когда они заставляют его служить греху… Так… Но как же быть с теми рабами, которые просятся на свободу, они, искупленные дорогой ценой? Сказать им «терпите», как он говорил до сих пор? Зачем «терпите»?.. И все, как это грозное, бунтующее море, затянулось в нем дымной мутью бессилия мысли перед жизнью…
Рядом с ним, укрывшись от холода с головой, лежал и дрожал мокрый Лука. И в нем работала непокорная мысль. Он, как всегда почти, мыслил образами. Его думы были для него как бы второй, тайной, пышной жизнью, не вмещавшейся в серенькой повседневности… Теперь, чтобы отвлечь себя от мысли о возможности близкой гибели, он думал о восстании ангелов против власти Божией и о том страшном бое, который закипел в небесах между ангелами верными и отпавшими гордецами под предводительством блистающего Люцифера. Почему Люцифер представлялся Луке блистающим, он не знал, но ему нравилось, чтобы это было так. Но бой этот был непонятен. Понятно, когда бьются смертные, ибо убоявшиеся побегут, а неубоявшиеся восторжествуют. Но как же могут биться и чего могут убояться духи бестелесные и бессмертные? Раз для них боли и смерти нет, то им нечего бояться, незачем бежать, и потому бой не окончится никогда. Он поднял усталые глаза в низкое серое небо и в тёмных громадах туч увидел несущиеся в бой легионы сил небесных… «Но почему же они, живущие в вечном сиянии и блаженстве, взбунтовались?» — продолжал думать Лука. И ему показалось, что взбунтовались светлые духи от скуки вечного блаженства, от желания узнать, что же дальше, за этим нестерпимым блаженством, от желания не блаженствовать, а просто жить… И он даже завозился: так понравилась ему эта мысль…
Ветер рванул, мачта с сухим хрустом рухнула на борт и судно заметалось среди страшных волн. Исступлённые крики насквозь мокрых моряков покрыли на мгновение рёв и визг урагана. Застучали топоры. В путанице парусов и канатов мачта тяжело повалилась в бунтующие волны. Бледные лица, глаза, полные ужаса, мокрые, трясущиеся руки без слов говорили, как близка гибель. Полный отчаяния, Павел — для него наступала не только смерть, как для всех, но в нем перед самой смертью рушилась вера в то, что он говорил людям, — бросился лицом на грязный, мокрый пол.
— Господи! — возопил он с отчаянием. — Но неужели же допустишь Ты гибель слуги Твоего?!
И в то же мгновение над ним раздался крик:
— Крепче держись, молодцы: Путэоли видно!
Все, кто ещё мог хоть как-нибудь держаться на ногах, бросились на палубу, по которой от борта к борту сплошной пеленой перекатывалась грязная вода со щепками и всяким мусором, и в чуть посветлевшей мгле на западе увидели смутный берег. До гавани было ещё очень далеко, погибнуть можно было ещё десять раз, но все окрепли душой. Среди туч брызг моряки с решительными лицами лазили в снастях. Судно
— Если спасёмся, первое дело в Путэоли — жертва Посейдону! — крикнул кто-то, подбадривая других и себя. — Так ли, молодцы?
— Так, так, — летали над палубой рваные голоса, которые трепал ветер. — Поддержись!..
— Только бы руль продержался!..
Начальник судна с гортатором, с белым петухом в руках, пробились на корму и там, над пострадавшим рулём, принесли своего петуха в жертву Посейдону.
Павел, сжав на мокрой груди руки и весь трясясь, лепетал синими губами молитву — какую, он и сам не знал. Ему казалось, что чудо, о котором он не смел молить, совершается уже, что это он вырвал у Господа в одном стоне спасение судна…
— Все становись откачивать воду!.. Живо!..
Заработали ведра. Берег нарастал. Бешено качаясь над носом корабля, приближалась гавань. Правее виднелся уже Неаполь, Капри и хмурый Везувий. Люди выбивались из последних сил. Но спасение приближалось, и среди бешеных волн с белыми пылящими гребнями неудержимо нарастала радость… Павел все ещё не верил себе. Издали с ведром в руке на него смотрел бородатый Аристарх, наивный и суеверный: он видел молитву Павла и видел чудо спасения. И в чёрных глазах его стоял восторженный ужас…
Уже над самым носом «Кастора и Поллукса», казалось, качался многоцветный и шумный Путэоли, и так спокойны были недвижные мачты судов в уютной гавани. Люди не ходили уже, а летали по полуразбитому судну. Жизнь им была уже возвращена. И когда наконец, шатаясь, все бросились с опротивевшего до последней степени, вонючего судна на набережную, молодой моряк, стоявший рядом с обессилевшим Павлом, крикнул на берег:
— Чуть не пропали, вот истинное слово! И не помолись я Кастору и Поллуксу, не видать бы мне тебя больше, жёнка!
Молодая, миловидная женщина с двумя детьми, стоявшая на набережной, весело крикнула ему:
— Да и я вот с детьми только что из храма! Павел посмотрел на них мутными глазами, полными бесконечной усталости.
— Ну, идём, — проговорил, положив ему на плечо руку, центурион. — Доехали-таки… Ну, не думал я ещё раз увидеть Италию…
XXXIV. В ХРАМЕ ИЗИДЫ
Месяц проходил за месяцем, но никакого следа Миррены не обнаруживалось. Эринна втайне огорчалась, что её мечта о тихой жизни в солнечном уединении Тауромениума не осуществилась, что муж и сын предпочитают своему белому дворцу над синей гладью морей эту кровавую римскую клоаку, но близость их доставляла ей столько радости, что она терпела Рим даже и теперь, когда было бы так хорошо подышать ароматным воздухом весны вдали от кровавой комедии римской жизни…
А комедия продолжалась. Когда у Августы Поппеи родилась дочь, Нерон сходил с ума от радости. Сенат превосходил самого себя в низкопоклонстве по этому случаю и все выносил постановления о всяких молебствиях и праздниках. Кассий, человек старого закала, наконец не вытерпел и в заседании курии заявил, что если приносить богам за их благосклонность столько благодарственных молебствий, то не достанет и дней в году на эти дела, и что поэтому следует, чтобы были дни священные и дни будние, чтобы божественное почиталось, но не было бы помехи и делам человеческим. И, как всегда в таких случаях, около старика образовалась пустота: если молния с Палатина ударит, то чтобы как грехом не задела. «О, души, наклонённые к земле и не заключающие в себе ничего небесного!» — воскликнул по этому поводу один молодой поэт, наивно уверенный, что такими восклицаниями можно что-то сделать… Когда вскоре ребёнок Поппеи умер, Нерон впал, казалось, в мрачнейшее отчаяние и, как всегда играя роль, делал трагические жесты и высказывал пышные слова о своей скорби на удивление городу и миру. Сенат сейчас же определил умершей крошке почести богини, храм и жреца…