Иудино дерево в цвету
Шрифт:
— А вот и мой малышок, — сказала мама. — Подними его, будь добр.
Мальчуган обвис тряпочкой, чтобы папе сподручнее было подхватить его под мышки и перекинуть через широкую, крепкую грудь. Уютно пристроился между родителями, как медвежонок в теплой куче медвежат. Зажал зубами еще один орешек, скорлупа треснула, он извлек цельное ядрышко и съел.
— Опять он бегает босиком, — сказала мама. — У него ноги, как ледышки.
— Хрумкает, что твой конь, — сказал папа. — Если щелкать орехи натощак, недолго и желудок испортить. Где он только их берет?
— Орехи
И чуть не тут же мальчуган снова очутился на полу. Он перешел на мамину сторону кровати, доверчиво припал к маме, сунул в рот другой орех. Жуя, сосредоточенно глядел ей в глаза.
— Светоч мысли, а? — папа выпрямил длинные ноги, потянулся за халатом. — Небось, скажешь, что он весь в меня, оттого и тупой, как баран.
— Он мой сыночек, сыночек мой единственный, — сказала мама грудным голосом и обняла его, — солнышко мое. — Прижала к себе, в ее крепких руках его шея, плечи обмякли. Он перестал жевать ровно на столько, чтобы она успела чмокнуть его в обсыпанный крошками подбородок.
— Он сладкий-пресладкий, — сказала мама.
Мальчуган снова принялся жевать.
— Нет, ты только посмотри на него — таращится, ну сова и сова.
Мама сказала:
— Он такая прелесть, какое счастье, что он у меня есть, никогда не смогу к этому привыкнуть.
— Лучше бы его у нас вообще не было, — сказал папа.
Папа расхаживал по комнате, и, когда он это сказал, мальчуган видел его со спины. Наступила тишина. Мальчуган перестал жевать, уставил на маму пристальный взгляд. Она буравила взглядом папин затылок, и глаза у нее стали почти совсем черными.
— Говори, говори, ты договоришься, — сказала она еле слышно. — Ненавижу тебя, когда ты так говоришь.
Папа сказал:
— Ты его вконец избалуешь. Никогда не одергиваешь. И не смотришь за ним. Позволяешь слоняться по комнатам, грызть орехи натощак.
— Не забывай, орехи ему дал ты, — сказала мама.
Она привстала, снова обняла мальчугана. Он легонько уткнулся ей в сгиб локтя.
— Беги, — сказала она нежно — ее улыбка оказалась прямо у его глаз. — Беги, — сказала она и разжала руки. — Тебя завтрак ждет.
Чтобы добраться до двери, мальчугану надо было миновать отца. Увидев занесенную над собой ручищу, он съежился.
— Убирайся-ка ты отсюда, чтоб я тебя больше не видел, — сказал папа и толканул его к двери. Толканул не сильно, но больно. Мальчуган выскользнул из комнаты, потопал по коридору, удерживал себя, чтобы не оглянуться. Боялся: что-то гонится за ним по пятам, но что — не мог вообразить. У него болело все, а отчего — он не знал.
Он не хотел завтракать — не хочет и не станет. Он мешал ложкой в желтой миске, жижа слетала с ложки и растекалась по столу, по его грудке, по стулу. Ему нравилось смотреть, как она растекается. Ужасная гадость, но она так забавно бежала белыми ручейками по пижаме.
— Смотри,
Мальчуган открыл рот — в первый раз за все время.
— Сама ты грязнуля, — парировал он.
— Вот оно как, — Марджори пригнулась к нему, сказала тихо, чтобы ее не услышал никто, кроме него. — Вот оно как — весь в папашу. Вредный, — прошипела она, — вредный.
Мальчуган поднял желтую миску, до краев полную овсяных хлопьев со сливками и сахаром, и изо всех сил брякнул ее о стол. Месиво разлетелось — где валялось кусками, где разбрызгалось. Ему полегчало.
— Видишь? — Марджори сдернула его со стула, стала оттирать салфеткой. Терла грубо — и терла бы еще грубее, если б не побаивалась, — пока он не закричал. — Ну вот, я же говорила. Вот оно, то самое. — Сквозь слезы он видел ее лицо, до ужаса близкое, красное, насупленное под стоящей торчком белой наколкой, — точь-в-точь такое лицо было у человека, который склонялся над ним по ночам и ругательски ругал, а он не смел ни шелохнуться, ни убежать. — Весь в папашу, вредный.
Мальчуган вышел в сад, сел на зеленую скамейку, — болтал ногами. Его отмыли. Волосы у него были мокрые, от синего шерстяного свитерка в носу свербело. Лицо стянуло от мыла. Он видел, как мимо окна прошла Марджори — она несла черный поднос. Занавески в маминой комнате были все еще задернуты. В папиной комнате. Мамыпапиной комнате — приятное слово, оно шлепало, хлопало по губам, крутилось у него в голове, а глаза его тем временем бегали по сторонам в поисках, чем бы заняться, чем бы поиграть.
Он все прислушивался к мамыпапиным голосам. Мама опять гневалась на папу. Он и без слов, по звуку, всегда это распознавал. Так, когда их голоса взлетали и падали, поднимались высоко-высоко, и сникали, и перекатывались точно коты, сцепившиеся в темноте, всегда говорила Марджори. Папа тоже гневался, и на этот раз еще пуще мамы. Мальчуган озяб, растревожился, боялся пошевелиться, ему хотелось в уборную, но она была рядом с мамыпапиной комнатой, и он и думать не смел о том, чтобы пойти туда. Когда голоса зазвучали еще громче, он их уже почти не слышал: ему невтерпеж как занадобилось в уборную. Но тут кухонная дверь распахнулась, и в сад выбежала Марджори, она делала знаки, подзывала его. Он не сдвинулся с места. Она подошла к нему, все еще раскрасневшаяся, насупленная, но больше не сердилась: перепугалась не меньше его. Она сказала:
— Идем, золотко, нас сызнова отправляют к бабушке. — Взяла его за руку, потянула. — Идем-ка быстренько, бабушка тебя ждет.
Он соскользнул со скамейки. Материнский голос перерос в пугающий крик, она что-то выкрикивала — что он понять не мог, ясно было только: она в бешенстве; ему случалось видеть, как она сжимает кулаки, топает ногой, закроет глаза и кричит, он представлял, какой у нее при этом вид. Она заходилась криком, и он помнил, что, бывало, и сам так кричал. Он замер на месте, согнулся пополам, тело его, похоже, гадостно утекало из низа живота.