Иудино дерево в цвету
Шрифт:
Скрипач был когда-то славной лошадью, ровно ходившей под седлом, но теперь превратился в понурого, вялого ветерана с сединой на подбородке и скулах и целыми днями только тем и был занят, что нащупывал отвислыми мягкими губами кустики травы понежнее или расшатанными желтыми зубами осторожно брал с ладони кусочки сахара. И ни на кого, кроме бабушки, не обращал внимания. Но каждый год летом, когда она приходила на луг и звала его, он шел к ней на расслабленных ногах даже с чем-то вроде блеска в подслеповатых глазах. Оба старые, они любовно приветствовали друг друга. Бабушка всегда обращалась со своими животными так, как будто они люди, временно утратившие человеческий облик, но все равно им надлежит по мере возможности исполнять присущие им обязанности. Ей подводили Скрипача под старым дамским седлом — ее маленькие внучки ездили на лошади верхом, по-мужски, и она не видела в том худа, для них, — но сама усаживалась боком, уперев ногу в подставленную дядей Джимом Билли вогнутую ладонь. Скрипач вспоминал свою молодость и на негнущихся ногах брал в галоп, и она уносилась на нем, только черные завязки чепца и подол старомодной амазонки развевались по ветру. Возвращались они всегда
Эта ежегодная скачка на Скрипаче была для нее важна как демонстрация ее силы, ее неувядаемой энергии. Скрипач может пасть со дня на день, он — да, но не она. Она делала замечание: «Что-то у него колени стали плохо гнуться», или: «Нынешний год он тяжеловато дышит», а вот у нее такая же легкая походка и такое же свободное дыхание, как всегда, так, во всяком случае, она сама считала.
В тот же день, или назавтра, она предпринимала прогулку по фруктовому саду, о которой ей так мечталось в городе, шла вместе с внуками, они то забегали вперед, то возвращались к бабушке, а она брела просто так, сложив руки на груди, и мела подолом землю, оставляя позади разметанную дорожку, подцепляя щепки, переворачивая мелкие камешки, белый чепец съезжал на бровь, на губах застыла довольная улыбка, но глаза не упускали ничего. Обычно после такой прогулки в сад посылался Гинри или Джим Билли, чтобы, не откладывая, что-то исправить, может быть, и мелочь, но необходимую.
А затем она спохватывалась, что сидит на ферме и ничего не делает, в то время как дома столько дел… И вот, последний взгляд вокруг, наставления, указания, советы, прощания, благословения. Она отбывает с таким видом, будто расстается навеки, а возвращается в свой городской дом в таком же довольном, возбужденном настроении, в каком раньше приехала на ферму, и среди радостной суеты приветствий и добрых пожеланий, словно ее не было целых полгода, сразу же берется за работу по восстановлению в доме порядка, который за время ее отсутствия был, конечно, нарушен.
Путь
На старости лет бабушка и старая няня часами просиживали вдвоем за рукоделием. Они с увлечением резали на полоски и треугольники накопившиеся в семье за полвека остатки дорогих тканей и старательно составляли из этих обрезков бархата, атласа или тафты замысловатые композиции, сшивая их золотистой шелковой нитью и обметывая петельным швом. Они уже нашили столько покрывал на кровати и диваны, столько скатертей и дорожек, что хватило бы украсить несколько жилищ. Под каждую готовую работу подшивалась желтая шелковая подкладка, затем изделие складывалось и пряталось в ящик комода, чтобы никогда больше не увидеть дневного света. Бабушкин прадед был знаменитым пионером в Кентукки, занимаясь топографическими съемками, он как-то раз вырезал для своей жены деревянную скалку. Теперь эта скалка была бабушкиным бесценным сокровищем. Она одела ее в пестрый лоскутный чехол, с двух концов прикрепила золотые кисти и повесила на видном месте у себя в комнате. А отец ее был боевой капитан, прославившийся отвагой в войне 1812 года. У нее осталась бритва в кожаном футляре и даггеротипный портрет в старости: свирепая физиономия, широкий шейный платок, закрывающий подбородок, и черный атласный жилет, обтягивающий все еще могучую солдатскую грудь. Для кожаного футляра она сшила лоскутный мешочек, а портрет поместила в рамку из обрезков рытого бархата и лилового атласа, обвязанных петельным швом. Прочие же ее изделия лежали спрятанные в комоде — к радости внуков, которые достигли того неудобного возраста, когда бабушкины старомодные вкусы вгоняют в краску.
В летние месяцы старухи сидели под тенью смешанных фруктовых деревьев у боковой стены дома, откуда был виден весь восточный флигель, парадное и заднее крыльцо, большая часть переднего сада и край маленькой фиговой рощи. Место было выбрано в соответствии с их домашней стратегией. Здесь почти ничто не могло от них укрыться. Одного взгляда, брошенного время от времени, было довольно, чтобы знать, что происходит на усадьбе. Правда они не видели, как Миранда однажды выдрала всю грядку мяты для незнакомой симпатичной молодой женщины, которая из-за забора попросила у нее мятный стебелек. И не выяснили, кто обрывал большие гранаты, зревшие слишком близко от забора. А также не смогли помешать Полю, когда он вздумал экспериментировать с карманным фонариком и поджег на себе одежду; но успели потушить пламя, набросав на него ветошь, облить его постным маслом и прочитать ему мораль. Не видели они и как Мария лазит на деревья — такая у нее была мания, без этого она жить не могла, но выбирала высокие деревья по ту сторону дома. Однако таких случаев в общем круговороте домашних событий было совсем не много, так что они не чувствовали себя побежденными и не признавали свою стратегию безуспешной. Лето, во многом такое желанное время года, имело свои недостатки. Дети разбегались по всей усадьбе, и негры любили валяться под вязами позади сараев, играть в карты и есть арбузы. Летний дом находился в небольшом селении в двух-трех милях от фермы, являя собой нечто промежуточное между строгим городским особняком и старым фермерским домом, который некогда с такими стараниями возводила, как Бог на душу положит, строительница-бабушка. Летний дом, часто говорила она, лишен преимуществ и города, и села, зато обладает всеми неудобствами и того и другого. Но дети его любили.
Зимой же, в городе, старые рукодельницы сидели в просторной бабушкиной комнате с высоким потолком и небольшим камином, который топили углем. Сюда сходились все звуки жизни, отдавались от стен, разлетались по дому и возвращались снова. Бабушке с няней был понятен их сложный код, они обсуждали их и обменивались мнениями, просто переглядываясь, или вздергивая бровь, или делая коротенькую паузу в разговоре.
А разговаривали они о былом, в сущности всегда о былом. Даже будущее в их устах начинало
Так они сидели и толковали о Боге, о небесах, о том, что надо посадить новую живую изгородь из розовых кустов, о новых способах заготавливать фрукты и овощи, о вечности и о том, что обе надеются и там оказаться вместе. Нередко шелковый лоскут в их руках запускал длинную череду семейных воспоминаний. Они со смехом замечали, как по-разному работает у них память. Няня отлично помнила имена; она всегда могла сказать, какая погода была в тот или иной знаменательный день, в каких туалетах были те или иные дамы, какими красавцами смотрелись те или иные господа, какие блюда и напитки подавались к столу. А у бабушки в голове теснились даты, но в какой связи, она не помнила; ее воспоминания как бы парили в воздухе, вне времени. К примеру, 26 августа 1871 года произошло какое-то важное для нее событие. Она тогда сказала себе, что эту дату никогда не забудет; и действительно не забыла, но уже не имела ни малейшего представления, благодаря чему этот день остался в ее памяти. И няня в данном случае ничем ей не могла помочь, в датах она была не сильна. Она не знала, в каком году родилась, и неизвестно было бы, когда праздновать ее день рождения, если бы бабушка, тогда мисс София Джейн, десяти лет, однажды не открыла бы наудачу календарь и с закрытыми глазами не пометила чернилами первое попавшееся число. С тех пор днем няниного рождения стало 11 июня, а год мисс София Джейн выбрала 1827-й, тот же, что и ее, и няня оказалась на три месяца моложе своей госпожи. Затем София Джейн сделала запись и в семейной Библии, старательно вписав крупными буквами ниже себя эту дату и имя: «Нэнни Гэй (черная)». Был, конечно, скандал, когда это обнаружилось, но чернила уже давно впитались в бумагу, да и никто не расстроился настолько, чтобы заняться выведением этой записи. Там она и осталась как одно из самых приятных напоминаний.
Они рассуждали и о религии, и о том, как испортились нравы в мире и все стало дозволено, и о младших детях, которые в этой связи сразу приходили на ум. На эти темы у обеих взгляд был четкий, критический и неколебимый. Старые женщины получили такое воспитание, которое дало им твердое представление о разных аспектах жизни, в частности о воспитании детей. Дети зачинаются в грехе и растут в беззаконии — такова была общепринятая догма. Детство — это долгая пора наставления и обучения, подготовка к взрослой жизни, которая, в свою очередь, представляет собой долгое, неотступное, строгое исполнение долга, в том числе долга рожать и воспитывать детей. Дети непослушны, капризны и изобретательны в проказах, часто вырастают злыми и неблагодарными, несмотря на все, что для них делаешь — или пытаешься сделать. Такие болезненные уколы сомнения появлялись у обеих при взгляде на конечные результаты их трудов. Няня, например, не могла смириться с тем, какими выросли ее «современные» внуки. «Ленивые, никчемные, ну просто отбросы общества, мисс София Джейн, а ведь как их воспитывали!»
Бабушка за них заступалась, но бранила своих, притом ото всей души, потому что искренно находила в них большие недостатки. Но их защищала няня. «Маленькие, они наступают на ноги, а вырастая, топчут душу» — этим исчерпывается то, что можно сказать о детях всех поколений, но сама по себе тема неисчерпаема. Они возвращались к ней опять и опять с небольшими вариациями и с примерами из родни или из домашних в качестве доказательства. Тут у них был богатый материал. Бабушка родила одиннадцать человек детей, няня — тринадцать. Они гордились этим. «Я мать одиннадцати детей», — говорила бабушка, словно сама удивляясь и не надеясь, что ей поверят, и даже как будто сама в этом не вполне убеждена. Впрочем, девятерых она и теперь могла представить в подтверждение. А няня потеряла десятерых. Все они похоронены в Кентукки. В том, что у нее были дети, няня не сомневалась и не допускала, что кто-то в этом может усомниться. Свою материнскую гордость она выражала иначе. «Тринадцать человек детей, — говорила она, как бы ужасаясь. — Тринадцать, о, Господь и Спаситель мой!»
Близость между ними возникла в раннем детстве, при обстоятельствах, которые даже им самим представлялись почти мифическими. Мисс София Джейн, жеманная, избалованная хозяйская дочка пяти лет от роду, с крутыми черными локонами, которые каждый день перед сном накручивались на палочку, выбежала в гофрированных крахмальных панталончиках и тугом лифе встречать отца, который ездил покупать лошадей и негров. Сидя у него на руках и обнимая его за шею, она смотрела на телеги, проезжающие мимо дома в конюшни и негритянские хижины. В первой телеге сидели двое негров, мужчина и женщина, а между ними — тощенький полуголый черный ребенок с круглой, курчавой головкой и блестящими, живыми обезьяньими глазками. У девочки был вздутый животик и тоненькие, как щепки, ручки. Длинными, морщинистыми черными пальцами она держалась за родителей, одной рукой за мать, другой за отца.