Иудино дерево в цвету
Шрифт:
Теперь, когда они сидели с няней под деревьями, обе состарившиеся и уже завершая свое сражение с жизнью, она пощупала атласный лоскут и сказала:
— Несправедливо, что у сестры Кизи было свадебное платье из этой кремовой парчи, а у меня — всего лишь из кисеи в горошек…
— Времена были тяжелые в тот год, когда вы выходили замуж, мисси, — отозвалась няня. — Тогда погиб весь урожай.
— Он потом всякий год погибал, помнится мне, — заметила бабушка.
— А мне помнится, кисея в горошек была в самой моде, когда справлялась ваша свадьба, — сказала няня.
— Мне она никогда не нравилась, — покачала головой бабушка.
Няня, рожденная в рабстве, была рада, что умрет свободной. Ее ранило не столько рабское состояние, сколько само слово «рабство». «Освобождение» же ласкало слух. Оно ни в чем ни на йоту не изменило ее образ жизни, но она гордилась, что может теперь сказать своей хозяйке: «Я думаю остаться при вас, сколько вам понадоблюсь». Ей казалось, освобождение излечило ту боль, что язвила ее сердце, как шип. Она никогда не могла понять, почему Бог, Которого она любила, так жестоко
Нэнни, со своим неразвитым умом, владела, однако, начатками логики. Она допускала, безо всякой обиды, просто из общих соображений, что Бог, раз Он так безжалостно отнесся к черным людям на земле, вполне может продолжить такое же обращение и на том свете. Мисс София Джейн с удовольствием разуверяла ее, словно, неся ответ за ее душу и тело в этой жизни, она и пред троном Всевышнего будет ее гарантом.
Мисс София Джейн взяла на себя всю ответственность за свой запутанный мир, наполовину белый, наполовину черный, который все больше перемешивался и хаос все усугублялся. При доме постоянно находилось множество молодых мужчин, зятья, девери, двоюродные братья, троюродные братья, племянники. Приезжали погостить и оставались, и неизвестно было, чем они занимаются, и невозможно следить за их скрытным, упрямым поведением. Очень скоро она научилась помалкивать и не выказывать беспокойства, но всякий раз, как у негров рождался младенец, розовый червячок, она, затаив дыхание (как она много лет спустя рассказывала старшей внучке), выжидала три дня, окажется ли новорожденный в свой срок чернокожим… Это стоило ей больших усилий и внушило ей, в конце концов, глубоко укоренившееся презрение к мужчинам. Она ничего не могла с собой поделать, она презирала мужчин. Но презирая, подчинялась. Муж растранжирил ее приданое и все наследство, неосмотрительно вкладывая деньги на чужих территориях — в Луизиане, в Техасе; а она безропотно смотрела, как он пускает на ветер семейное достояние, хотя и знала, что могла бы распорядиться лучше. Но ее обязанности лежали в другой области, а принимать все решения и управлять финансами — дело мужское. Когда же бразды правления попали в ее руки, сыновья все же могли уговорить ее согласиться на то или иное вложение или предприятие. Против воли и собственного убеждения она принимала их советы, так что общими усилиями они сумели опять разрушить ту твердыню, которую она заново возвела во имя будущего своей семьи. Дети получили от нее начальный капитал, обращались к ней за дополнительной помощью, когда бывала нужда, и отчаянно между собой враждовали. После того, как муж, вместе со всеми остальными родичами — мужчинами призывного возраста, провоевал всю войну, был ранен, прожил по возвращении домой еще какое-то время беспомощным инвалидом и умер от полученной раны, а боевой пыл и раж растаяли в безнадежности поражения и быть ветераном, раненным и погубленным на войне, стало означать просто-напросто, что ты оказался хоть и храбр, но глуп, она все равно считала своей обязанностью заботиться о своих домочадцах. Собрав всех вместе, она перебралась с ними в Луизиану, где муж на ее деньги когда-то купил сахарный завод. В сахаре наше богатство, говорил он; не в сырье, которое мы выращиваем, а в производстве готового продукта. Он вынашивал планы, как будут работать его хлопкоочистительные установки, и мельницы, и рафинадные заводы. Если бы он остался жив… но он не остался жив, и София Джейн только успела отремонтировать купленный в Луизиане дом и насадить фруктовый сад, как ей стало ясно, что в ее руках от сахарного завода толку не будет.
Она продала все с убытком и отправилась в Техас, где ее муж несколько лет назад по дешевке купил большой участок плодородного чернозема на почти не заселенной территории. При Софии Джейн были девять детей, младший двух лет, старший — семнадцати; няня с тремя сыновьями, дядя Джим Билли и еще два негра, все здоровые, полные надежд и жажды жизни. Мужнин дух не отпускал ее, его смерть возмущала ее до глубины души, как будто он нарочно ее предал. Она оплакивала его, но с негодованием, глаза ее оставались сухими. Только двадцать лет спустя, когда после долгого отсутствия возвратился сын ее любимой дочери, так рано умершей, она узнала в нем черты и повадки мужа своей молодости и тогда заплакала.
На второй, страшный год в Техасе два ее младших сына, Гарри и Роберт, сбежали из дому. Выбрали погожий день в середине мая. И отошли уже на семь миль, когда сосед-фермер заметил их, удивился, задал несколько вопросов и в конце концов, зазвав в свою пролетку, доставил обратно.
Мисс София Джейн прошла через весь мрачный ритуал наказания, которое считала в этой ситуации необходимым: высекла обоих хлыстом для верховой езды. Затем опустилась вместе с ними на колени, и они втроем молились Богу, чтобы помог им исправиться и впредь не нарушать свой долг перед матерью. А потом, выполнив все, что полагается, не выдержала и прижав к себе обоих, расплакалась. Порку они вытерпели стоически, так как было бы позором плакать, когда тебя бьет женщина, Да к тому же она и била не очень сильно. И на коленях стояли рядом с нею хмурые, испытывая неловкость, потому что религиозные чувства — это дело женское и непонятное. Но увидев слезы на глазах матери, раскаялись и громко разрыдались. Им было всего девять и одиннадцать лет. Страдальческим голосом, полным такого отчаяния, что им стало страшно, она спросила: «Почему, почему вы убежали от меня? Зачем, по-вашему, я привезла вас сюда?» Словно они были взрослые и могли понять, в каком трудном положении оказалась семья. А они только объяснили, плача, что хотели обратно в Луизиану, чтобы
К тому времени, когда дети начали обзаводиться собственными семьями, она уже могла каждому выделить по изрядному куску земли и кое-какие деньги и помогать им там, где им больше нравилось, прикупить еще земли, по кускам распродавая для этого собственные владения. У нее на глазах они все начинали хорошо, но не все так же хорошо кончали. Они занялись каждый своими делами, расселились по разным местам и, видимо, утратили то чувство семейного единства, которым бабушка так дорожила. Терпели ее нечастые наезды в гости, и ее советы, и ее непреодолимую правоту, а от ее нежности не знали, как увернуться. Когда жена Гарри умерла, — к жене Гарри она всегда относилась с неодобрением, очень уж та была большая неженка и хозяйка никудышная, даже рожать толком не могла, умерла третьими родами — бабушка взяла детей к себе и начала жизнь заново с той же энергией, но с большей снисходительностью. Она уже вырастила их до того уровня, когда, по ее представлениям, можно было приступить к исправлению у них недостатков, унаследованных, как она справедливо признавала, с обеих сторон, но тут умерла. Случилось это неожиданно, в начале октября, после того как она целый день работала в саду, показывая мексиканцу-садовнику своей третьей невестки, как навести в саду порядок. Она гостила у них на западной окраине Техаса, гостила с удовольствием. Невестка, доведенная до белого каления, виду, однако, не показывала и вела себя паинькой, и бабушка, для которой она была ребенком, не замечала ее бешенства. А сын давно привык не сопротивляться матери. Она подавляла его своими мягкими, справедливыми и неоспоримыми доводами. Он успокаивал жену, говоря, что потом, после отъезда матери, все можно будет вернуть в прежнее состояние. Но так как для этого пришлось бы, в частности, перенести обратно глинобитную стену в пятьдесят футов длиной, для жены это было плохим утешением. Довольная, разрумянившаяся бабушка вошла в дверь со словами, что здесь, на бодрящем горном воздухе, она прекрасно себя чувствует, — и упала мертвая на порог.
Свидетель
Дядя Джим Билли был так стар и так долго гнул спину над разными вещами, собирая их и разбирая, переделывая и починяя, что согнулся, можно сказать, пополам. Пальцы у него были скрючены и не разгибались, оттого что он, работая, всегда держал предмет очень крепко, и выпрямить их было невозможно, даже если ребенок брался за его толстые черные пальцы и пытался их разогнуть. Ходил он, ковыляя и опираясь на палку; сквозь клочковатую растительность на голове просвечивал лиловый череп, а сами волосы поседели, стали иззелена-серыми и как будто бы траченными молью.
Он чинил сбрую и подбивал подметки другим неграм, строил заборы и курятники, навешивал двери на сараи; протягивал провода и вставлял новые оконные рамы, подвинчивал ослабевшие дверные петли и латал прохудившиеся крыши; исправлял покосившиеся стенки конных экипажей и расшатанные ножи плугов. А также он умел вырезать из деревяшки маленькие надгробия; дай ему хоть какой-нибудь деревянный брусок, и он сделает из него замечательный могильный памятник, совсем как настоящий, с орнаментом и с надписью, если нужно. А нужно бывало часто, потому что какой-нибудь зверек или птица постоянно умирали и надо было их хоронить по всем правилам: на тележке, убранной, как похоронные дроги, в гробике — обувной картонке, под траурным покрывалом, с множеством цветов, ну и понятно, с надгробным памятником.
Орудуя своим большим ножом, ловко прорезая на дереве круги, чтобы получился цветок, обстругивая и сглаживая бока и низ, останавливаясь по временам и разглядывая сощуренным глазом свою работу на расстоянии вытянутой руки, дядя Джим Билли обязательно что-то бормотал тихим, прерывающимся голосом, как бы про себя; но на самом деле он что-нибудь рассказывал, обращаясь к тем, кто стоял рядом. Иногда это был запутанный рассказ о привидениях; тут, сколько ни слушай, все равно не поймешь, сам ли дядя Джим Билли видел привидение и действительно ли это было привидение, или же просто человек, который вырядился привидением. И еще он любил рассказывать про ужасы рабовладельческих времен.
— Его, бывало, схватят, привяжут и стегают, — невнятно повествовал он, — кожаным ремнем в дюйм толщиной и длиной с человеческую руку, а в ремне прорезаны круглые дыры, как хлестнет, так отрывает от кости круглые куски кожи и мяса. А как отхлещут ремнем и вся спина становится один кровавый кус мяса, наложат на спину сухой кукурузной шелухи и поджигают, поджаривают, а после сверху еще уксусом обольют… Н-да, сэр. А на следующее утро он уже должен выходить на работу в поле, а не то ему опять все то же учинят по новой. Вот так-то. Если не выйдет на работу, опять ему все по новой.