Иван-Царевич
Шрифт:
– Пчелы?! Каки-таки пчелы? Вам что было приказано? До заката домой не ворочаться, а вы? Поджали хвосты да про каких-то пчел мне болтаете!
– Как было не воротиться? Налетело со всего свету пчел видимо-невидимо и давай нас жалить до крови!
Послышался звонкий удар - не иначе Баба-Яга учила кобылицу за дерзость.
– Говори, да не заговаривайся! Завтрева держитесь от луга подале, ступайте к лесному озеру да и схоронитесь в камышах. Коли опять пчелы налетят, ныряйте под воду - вам ли не знать, как летом от всякой гнуси спасаться?
А Ивану-царевичу только того и надобно. И ухом не поведя, следовал он своей дорогою. Ступал неторопливо и, кажись, один на всей
– Вечер добрый, бабушка,- вежливо поздоровался Иван.- Как видишь, весь твой табун целехонек, так что один день я отслужил.
Он распахнул пред нею дверь конюшни, но Баба-Яга прочь пошла, буркнув напоследок:
– Не хвались прежде времени - еще два дни осталось. Меня тебе не провести.
– И в мыслях того не имел. Служу тебе по чести да надеюсь, ты за работу мою честно мне отплатишь.
Надеяться не грех, думал он, жуя черный хлеб под недобрыми взглядами кобылиц. Ежели вчера ночью в их очах было озорство одно, то теперь сверкала в них ненависть, подогретая болью от пчелиных укусов. Смекнул Иван, что назавтра надобно ему быть вдвойне осмотрительным, коли не желает попасть к Бабе-Яге на ужин. Когда наконец он свернулся на соломе, то под одну руку саблю положил, под другую - Кощееву нагайку. Перед сном подумалось ему, что последняя на кобылиц даже больший страх наводит.
День прошел, ночь миновала, а Кощей Бессмертный все не вставал со своего ложа. От яду, коим пытался отравить его Иван, он не в пример быстрее очухался. А тут сам себя потравил, своей охотою, намешав в желудке столько горячительного, что в крови и в мозгу по сю пору бурленье происходит.
Марья Моревна не только красна да весела, еще и заботлива стала - потчует его хлебом да щами, опохмелиться подносит лошадиными дозами, отчего он по новой спать заваливается. А ей того и надобно. Сама-то уже вполне поправилась и следит за ним недреманным оком. Едва ослабеют стоны, так она поболе водки в кубок нальет, сама станет подле кровати и каблучком притопывает, покуда он все не выхлебает. Долго на этом, ясное дело, не продержишься, однако всякое средство хорошо, покуда действует и дает Ивану-царевичу драгоценные часы отсрочки.
Длинная скрученная веревка висела на крюке за дверью конюшни, и едва Иван встал утром да размял малость затекшую от неудобного лежанья спину, первым делом нарезал из той веревки тугих пут, чтоб лошадей стреножить. Узлы на путах были каждый с его кулак, а меж ими длинные петли, чтоб лошадям способно передвигаться было. На лугу щипли себе траву, сколь хошь, но сбежать - ни-ни.
Самое трудное - надеть эти путы, ведь надобно к лошади подойти либо с той стороны, что лягается, либо с той, что кусается. Но и с этим он худо-бедно справился, слава тебе Господи, уж не тот голубоглазый малолеток, что покинул Хорлов и пустился по свету приключений на свою голову искать. Жизнь его научила: чтоб уцелеть в приключеньях этих, будь хитрее врагов своих. Потому он такие узлы и сделал - на вид неказистые, а с секретом. Стоит лошади пуститься вскачь, узел петлю затягивает и не пускает. Надел каждой лошади петлю на одну ногу, а другая петля на полу лежала, и лошади сами поневоле в нее наступали, попадаясь в ловушку.
Обхитрил-таки их Иван - всех кобылиц и жеребца стреножил. Вдобавок успел до того, как Баба-Яга соизволила пробудиться. Растворила она двери конюшни да так и застыла, рот разиня: табун не бежит, а прыгает, заячьему племени подобно.
– Кобылы твои вечор норов показали,- объяснил Иван,- вот я и решил поумерить его маленько.
– Ишь ты!
– покачала головой Баба-Яга, вручая ему тряпицу с хлебом и творогом.- Умен больно, Иван-царевич. Гляди, в народе говорят: длиннее ум, короче век.
– От судьбы все одно не уйдешь. Бывает, и ум короток, и век недолог,заметил Иван, вспомнив, сколько раз собственная глупость подводила его к роковой черте.- Ты уж поверь на слово.
Баба-Яга показала ему в ухмылке страшные свои зубы, но промолчала и воротилась в избушку на курьих ножках, чтобы прохрапеть на печи до обеда иль до ужина - как придется.
Проводил ее взглядом Иван-царевич и погнал кобылиц по лесной тропе к пастбищу. На сей раз решил он не доверяться даже тишайшей кобылке и остался пешим. Да и не велика морока поспевать за таким неуклюжим табуном, медленно ковыляющим по лесу и то ржаньем, то храпом выражающим свое недовольство. Спасибо, что хоть не человечьим голосом: Ивану вовсе не улыбалось слушать, что о нем думают кобылы. Лишь изредка то у одной, то у другой сорвется ядреное русское словцо, и недаром: больно много поганого видали и едали они на своем веку, чтоб изысканной речи обучиться.
Вдруг одна кобыла как припустит галопом по тропинке - только он ее и видал.
У Ивана кровь оледенела. Должно, не доглядел за кобылою - дал ей уйти без пут, не то б она в землю мордою ковырнулась при первой же попытке к бегству. Обогнал табун, забежал вперед посмотреть, в чем загадка. Да о разгадку сам же и споткнулся: путы его с узлами величиной в кулак посреди тропки валялись, изжеванные до мочала. Слишком поздно вспомнил Иван про зубы этих лошадушек.
Тут зубы-то возле самого лица его и клацнули - это жеребец предупреждал его, чтоб не становился более на пути. Остальные кобылицы у него на глазах преспокойно дожевывали свои веревки. Те, у кого передние ноги были стреножены, освободились сами и принялись помогать кобылам со связанными задними ногами. Одним словом, все утренние его труды пропали втуне - и получасу не прошло, как весь табун на волю вырвался. Теперь уж не стали они насмешничать - сразу припустили галопом, забросав своего табунщика летящими из-под копыт комьями земли.
Когда исчез табун, воцарилась глубокая тишина, да такая, что слышал царевич, как сердце в груди стучит. Он пытался унять стук и прислушаться, не спешит ли кто ему на помощь. Но нет: ни топота копыт, ни пения птиц, ни жужжанья насекомых. Так и стоял Иван на лесной тропинке, гнетущая тишина к земле его придавила. В другое время душа бы радовалась тишине, да благодати, да солнцу, что льет лучи свои сквозь ветви дерев, золотя мириады пылинок. Случалось ему иной раз пережить в хорловском соборе мгновенья тихих раздумий и погружения в себя. Но теперь его раздумья тихими не назовешь. Вопросы оглушили его, как гром небесный, а главный из них прост донельзя в своей жестокости: жить... или не жить?
Как ни напрягал он слух, даже отдаленно не достигали ушей его ни гомон птичий, ни вой волчий, ни назойливое жужжанье пчел среди цветов. Обретенная было уверенность начала понемногу отступать, и на смену ей вползал в душу липкий страх. Ежели ошибся он и не всегда на свете за добро добром воздается, значит, в этой гробовой тишине и впрямь до могилы недалече.
Правда, в его случае и на могилу уповать не приходится - только на шест частокола.
Предаваясь печали, сидел Иван на пне у края луга и смотрел на розовеющее закатное небо так пристально, как глядят на острие разящего меча. Пробовал соснуть на солнышке, но вчерашней усталости как не бывало, и в томительной надежде на спасенье сон к нему не шел.