Иван-да-марья
Шрифт:
— Когда же это было?
— Ах, погоди, я все расскажу. А Кира сказала: «Когда любишь, то ничего страшного нет», — и, задумавшись, сестра повторила: — На всю жизнь.
Тут Зоя развеселилась, вскочила, меня затормошила и говорила, не переставая.
— Но до чего же у тебя много веснушек.
— Оставь. Не в этом дело. Я сама знаю. Да, вот подлинное, настоящее чувство, — и остановиться она уже не могла: — Если полюбить — то на всю жизнь. И знаешь, я все думаю, когда это случилось.
— Когда он Киру
— Нет. Это было на пароходе, а может быть, на лодке. Погоди, погоди, — и сестра вспоминала прогулку, а я молча видел все второй раз, что произошло, и это мне казалось таким далеким.
— Ты все выдумываешь.
— Погоди, не перебивай, — сказала Зоя, — да они и сами не знают, как и когда это случилось, другой раз так бывает, говорит Ириша, никто не заметит, как в сердце искра упадет, вот погоди, и ты, Зоечка, узнаешь. Но что я говорю, кому, ведь ты мальчишка, да разве об этом расскажешь? Ты только вспомни, как они тогда друг на друга посмотрели.
— Когда?
— Ты тогда ничего не заметил, а у дедушки, — говорила Зоя, — глаз острый, у деда это случилось, а может быть, когда ее хвалили на поле. — И тут словно озарило сестру. — Знаешь, — повторяла она Иришины слова, — так бывает: вдруг налетит и обнимет настоящее счастье.
Иришины слова, несмотря на то, что она была неграмотная, были умнее, чем беседы Зоиных старых подруг. Зоя вспомнила и о траве — она приставала к Ирише и даже бегала с нею расспрашивать баб на базаре, и я бегал, но ничего не узнал. Торговки рыбой не знали, а у рыбаков не спросишь, у них такой травы нет. Ириша на базаре всех расспрашивала, почему народ так прозвал травину эту веселую, два цвета на одном стебельке.
— Да знали, видно, когда-то, а затерялось, — говорила Ириша, — народ-то у нас неграмотный, помрет такая бабка, что старину помнит, и все с нею в землю уйдет. Жили в глуши лесной или приозерной бахари и волхвы знаменитые, все знали, про всякую траву и присуху, да уже давно примерли, теперь, видно, памяти у народа стало меньше, забывать начали досельщину, старину, а молодые ничего и не знают.
Тень от виноградных листьев падала на освещенные солнцем старые половицы, разросшиеся жасминовые кусты прикрывали беседку, и Зоя, прищурившись, мечтала, а я, отодвинув книгу, положив локти на стол, слушал:
— Если идти вдвоем бором, чудесно, только деревья и пчелы, никого кругом нет, а вереск уже, наверно, расцветать начал. Там, друг друга обняв, они гуляют, а вереск цветет, и над ними пчелы летают, — выдумывала она. Когда-то я любил с нею в беседке так мечтать, и это я начал выдумывать всякие чудеса.
— Да, — не задумываясь, отвечал я сестре. И вдруг увидел сквозь молодые золотистые листья игру солнца и пчелиный полет, ну да, то солнечное плетение, которое потом видел на Западе в стенах католических соборов.
— Ты пчела, сказал
— Кира золотая, солнце золотое.
— То Марья, а не Кира.
— Нет, Кира. А мужской — синий, скромный.
— Почему синий?
— Погоди. Дедушка сказал, что Кира пчела золотая и у нее золото есть в глазах, а ты не заметил. Два цветут вместе на одном стебле, как два огонька, — золотой и синий. Золотой — это Кира.
— Золотой — это мужской, — не уступал сестре я.
— Кира пчела золотая.
— Почему? Надо видеть, а не спрашивать.
— Но я вижу. Два цвета у пчелы, и темный, и золотой.
— Это все равно.
— Да, когда она в солнце летит, то вся золотая. Солнце золотое и небо синее, — говорила Зоя, — золотой цвет.
— Не небо, а море синее, и земля, вспаханная поутру, синяя.
— Где ты море видел?
— Земля синяя.
— Горе с тобою спорить. Ума не приложу.
— Ваня — золотой цвет, — сказал я уверенно.
— Золотой — это Кира.
— Нет, это Ванин цвет. Цвет полка темный, околыш и лацкан, — сказал я, — но эполеты у него золотые, и кольцо у него золотое. Мужской — золотой цвет.
— Нет, — сопротивлялась она, продолжая спорить, — Ванюша — это синий цвет, а Марья — золотой. Это не я сказала, а дедушка.
— Ваня ясный и светлый.
— Вот я Кире скажу, как ты спорил.
— А пожалуйста. У Вани серо-голубые, пресветлые глаза, а у Киры глубокие, темные, и она росла у Черного моря. Ваня, как золотой, когда он веселый и улыбается, а так все же слишком выдержанный на людях и слишком строгий к себе, но он не будет к Кире так строг…
И тут мы, надо сказать, несмотря на все доказательства, запутались, мы порознь разбирали их, а теперь это делать трудно, так как они теперь вместе, потому что они друг друга так полюбили, как никто еще, видно, друг друга и не любил.
— Спросим кого-нибудь?
— Ну, Иришу.
— Хорошо, — ответил я, и мы понеслись к дому.
— Погоди. Я первой спрошу.
Ириша чистила морковь.
— Скажи только сразу, не думая, — попросила сестра и обо всем, путаясь и вертясь, рассказала.
— Ну что, — услышав ответ Ириши, сказал я.
— Золото. Ванюша наш золотой, — закричала сестра.
А Ириша еще сказала:
— Выдали свет-Марьюшку за нашего Ивана.
— А они-то, — продолжала сестра, уведя меня снова в беседку, — как вот Ириша говорит, друг друга сразу узнали, как золото живое вместе на дороге нашли, и это счастье, Феденька, счастье, — повторяла сестра слова Ириши, и от нее я теперь узнавал многое из того, что было сказано Кирой без меня, — такая уж Зоя, все хранила, хранила, а вот все и рассказала, не удержалась.