Иван-да-марья
Шрифт:
— А, по-настоящему взялись за тебя, — смеясь, говорила она и, убегая, кричала, — давно бы пора.
Мы и купаться ходили с учебником. Он отлично плавал и учил не делать лишних движений, втягиваться, правильно дышать и плыть свободно, чувствовать себя в воде, ложиться головою на воду так, чтобы все видеть, и вода тогда не попадает в ухо.
— Виною твоя непоседливость, — говорил он, — надо приучать себя сосредоточивать во время работы свою волю и ум на одном, никогда не надо разбрасываться.
У брата были точность и ясный ум, и я даже удивлялся — до чего действительно все просто, что же здесь было непонятного?
Прибежала Кира:
— Ну, отпусти
— Хорошо.
Мы вышли из беседки, и я сказал Кире и брату, — ни одной прямой, Кира, посмотрите, она соглашалась, что в мире нет ни одной прямой линии, — ну вот, Ваня, посмотри, и твоя рука, и листья, и травы, и облака, и река. Все это выдумано, потому что нигде прямых линий нет.
Брат курил, слушал и говорил:
— Но без точных расчетов и геометрии ничего не построишь. А если от звезды к звезде линии провести, посмотри, какие прямые получатся.
— Но это человеческое. А там, на небе?
— Там свои, не открытые еще нами великие законы, где, вероятно, человеческой геометрии нет, потому что она и родилась из вычислений, сделанных с земли, когда человек смотрел и звезды мерцали, но и тогда ему казалось, что звезды рисуют в небе очертания птиц, зверей, морских океанских рыб. Ты живешь воображением, — говорил брат, — надо быть ближе к жизни, а то она потом жестоко накажет тебя.
«Ах, и зачем все это произошло, — с замиранием думал я, — мы бы все жили в дружбе, лучше бы Кира осталась такой, как была».
Раз донесся до меня разговор Иришки с мамой:
— А как же, барыня, страшно, сердце-то перед венцом не раз ужаснется, об этом и в деревенских свадебных песнях поют. Кирочка полусирота, это ведь нелегко, детство без матери, как поглядишь на нее — есть почти перестала, как она волнуется, бедная.
В день свадьбы стояла неподвижная жара. Как полагалось по старинным обычаям, Кира в это утро брата не видела, — он, одетый, вышел из дома и отправился в церковь, где его ожидали офицеры, а она отдала себя женщинам и, по словам Ириши, в это утро была как бы не своя и уже себе не принадлежала — ее причесывали, одевали, а она, покорно все принимая, благодарила глазами. В доме были шаферицы. Зоя волновалась, так как она первая подруга и ей пришлось одевать невесту.
Кира плохо спала, была очень бледна, ее причесали и одели в приготовленное платье, прикололи фату с флердоранжем, меня позвали, когда она молилась перед образами. Мама ее перекрестила.
— А почему же у вас нет гимназического мундира? — слышал я иронические слова шаферицы.
— Рукава стали коротки, за весну и лето он ужасно вырос, — ответила Зоя.
Я не отвечал. Я был в это утро в хорошо выглаженной рубашке серебристого, очень чистого льна. Киру я не видел с вечера, и сердце мое дрогнуло, когда она показалась в солнце на крыльце дома, на том самом крыльце, где мы так любили сидеть по вечерам, в белом платье с прозрачной на солнце фатой. Мое мальчишеское сердце облилось внезапным холодком, а на дворе было жарко и даже душно. Ее окружали шаферицы в белом и вел под руку со старосветским достоинством Андрей Иванович, посаженный отец, тяжеловатый, торжественный, в английского тонкого сукна костюме.
Я подхватил легчайшую фату, как паж, и мы, оставив маму и Иришу дома, медленным шагом отправились пешком к церкви — так было решено заранее, что не надо свадебных карет, это лишнее на нашей улице. На нашей простонародной русской улице странным и принесенным с Запада казался и католический, принятый когда-то у нас вместо своего подвенечный наряд. В этой шелковой белизне и фате было что-то западное
Церковь была не так далеко, древняя, за века ушедшая в землю, она была так же бела, чиста и проста и связана с землею, как старые березы, что росли у каменной церковной ограды. Вокруг нее зеленела поросшая короткой травой простота упраздненного с екатерининских времен кладбища, с могилами, покрытыми той чистой, радостно зеленеющей дерновиной, какой нет ни в одном петербургском парке.
Тут обитала простота, но, хотя и должно было быть, как брат говорил, просто, без лишних людей, — у церкви уже были знакомые барышни и с нашей улицы мещанки, и, когда Зазулин под руку вел в церковь невесту, я слышал, как одна из хорошо одетых барышень сказала:
— Я думала, что она лучше.
А другая ответила:
— Незаурядное все же лицо.
Мне как будто передалось ее волнение в то время, как она поднялась по ступенькам и вошла в притвор — такая бледная, что я за нее боялся. Мне потом говорили, что и я был очень бледен, а у меня как-то сердце захватило, я готов был ее от всех защищать — о, как я хотел, чтобы на свадьбе были только свои.
«Зачем они пришли, зачем», — говорил себе я, и мне казалось, что сердце у нее замирает, и, обычно беззаботная и смелая, Кира беззащитна теперь, открыта для чужих любопытных глаз, среди которых были и завистливые, и острые, и потускневшие.
Душно было, как перед грозой, знойно, и пахло лесным пожаром. В прохладном притворе стояли босые нищие и солдат, принявший снятую братом при входе в церковь шашку. Туда, мимо старых босых нищенок, прошла под руку с Зазулиным Кира в белом, сразу осветившем притвор платье, а в церкви священник с крестом ее ждал и, взяв за руку, подвел к брату. Помню, как во сне, шафериц и как священник, держа в руке крест, свободной рукой соединил их руки.
Назнаменовав главы новоневестных трижды, дал им принесенные служителем зажженные свечи и провел их внутрь храма, а и в церкви уже был народ — дружки стояли по левую сторону, а приглашенные по правую, и как они только двинулись, хор запел и начался обряд обручения, который я, признаться, никогда до того не видел, потому что у меня было много мальчишеских забот, да и я бегал от празднеств всегда, торопясь дома поскорее из воскресного во все старое переодеться.
Как мы ни старались справить свадьбу скромно и незаметно, слух по городу прошел, и в церкви было много народу — не только барышни и девчонки, но и несколько полковых дам и принарядившиеся даже из незнакомых, забежавшие в церковь простые девушки, были и пожилые простонародные женщины. Мы же, с шаферицами, офицерами и Толей, стояли позади, и сердце мое взволнованно билось.
Брат, коротко подстриженный, загорелый, с очень светлыми глазами и отцовской родинкой на щеке, был в мундире с черным лацканом на груди и красными кантами по цвету полка. На шее у него была та золотая горжетка, — как Зоя обычно ее называла, а для меня — золотая лунница, — с накладным выпуклым золотым двуглавым орлом, полученная полком за боевые отличия.
Из алтаря дьякон принес кольца на серебряном блюде, что до того были положены на престол, златое и серебряное, близ друг друга, — и вот печаль большая, я не знаю, отчего, меня обняла, вот они стоят — брат одесную, Кира же ошую, и я слышал, как молился священник о рабе Божием Иоанне и рабыне Кире, ныне обручающихся друг другу, — о еже ниспослати им любви совершенно мирной и о том, чтобы сохранитися им в единомыслии и твердой вере и чтобы дарован был им брак честен и ложе нескверное.