Иван Федоров
Шрифт:
— То дела ратные меня отвлекали, — ответил царь. — Ныне же всего дам: и бумаги, и денег, и литцов… А печатников-то сохранил ли, владыка?
— Сохранил, государь. Да хорошо бы их в твою палату царских мастеров определить. Чтоб одним уж занимались, не отвлекались заботами о пропитании.
— Много ли их?
— Трое сейчас, да даст бог, еще сыщем.
— Ну, ин добро. Велю писать указ. Ты молви дьякам имена-то печатников.
— Молвлю, молвлю, государь…
Осенним деньком Ивана Федорова кликнули в Разрядный приказ. Там дьяк
Царь и государь всея Руси Иван Васильевич положил им иметь заботу о печатных книгах, ладить штанбу и будет платить за это жалованье.
— Андронику Тимофееву за постройкой двора блюсти, — сказал Висковатый, — а тебе и Василию Никифорову станки и шрифты ладить. Внял ли?
— Внял, внял! — радостно ответил Иван Федоров. — Спаси и храни бог царя Ивана Васильевича!
ГЛАВА VI
Почти два года жизнь Ивана Федорова текла в спокойных трудах, без прежних забот о куске хлеба. Положенное царем жалованье выплачивалось исправно. От работы над шрифтами никто не отрывал Олова давали, сколько попросишь. Привезли французскую бумагу, плотную, белую, со знаком города Парижа: веселым, под парусами корабликом. Бумага ждала, только печатай!
Печатники разделились. Василий Никифоров Андроник Тимофеев резали свой шрифт, Иван Федоров с приехавшим из Литвы, из Вильны, мастером Петром Тимофеевым — свой.
Рисунки шрифтов утвердили царь и митрополит. Царь пожелал, чтобы готовящийся к печати Апостол напечатали федоровским шрифтом.
Шрифт удавался: тонкий, изящный полуустав, слегка наклоненный влево, напоминающий самые лучшие московские рукописные книги.
Получили одобрение и заставки. Резал их Федоров вместе с Петром Тимофеевым, прозывавшимся Мстиславцем — по родному его городу.
Часть заставок сделали широкими и поле в рамках украсили тонким переплетением пышных цветов и плодов, стеблей трав и шишек.
Отказались в резьбе от привычной формы. Выполнили заставки не «покоем», как рисовалось в старину, а прямоугольными.
К первому листу вырезали фигуру Луки Евангелиста, сидящего с раскрытой на коленях книгой. Образец взяли с немецкой Библии, а колонки, окружающие Луку, срисовали с колонок кремлевских дворцов.
Маврикий, разглядывая рисунки перед тем, как подать их митрополиту, сомневался, гоже ли сотворили, что немцев в учителя взяли. Но митрополит и царь дурного в рисунках не нашли.
Резьба, отливка пунсонов, а потом и букв потребовали упорной, непрерывной, с утра до вечера, работы.
Потом пришлось иные пунсоны менять, отливать новые буквы.
Работа радовала. С Петром Тимофеевым сошелся Иван Федоров быстро, и подружились крепко. Нравилось Федорову, как без лишних слов, споро и умело работает литовский мастер.
Петр Тимофеев бывал в Германии, он дал много советов по выделке букв, по верстанию книг, по переплетному делу.
И все было бы хорошо, живи да работай, кабы не сомнения, которые все больше и больше смущали Федорова, лишали его душевного покоя, из-за которых жизнь становилась не в жизнь.
Страшно самому было признаться в том, что испытывал.
Колебалась его вера в справедливость и мудрость царя Ивана.
В справедливость и мудрость вселенского государя, главы всего христианского мира.
Иван Федоров со все нарастающей тревогой наблюдал за тем, что творится вокруг.
И все труднее становилось оправдывать совершавшееся.
Еще той зимой, что пришла за победами князя Курбского, свершилась жестокость.
Царь не помиловал присланных в Москву пленных. На допросе у Ивана рыцари держались гордо, отказались признать его своим владыкой, а маршал Филипп Бель попрекнул царя бесчинствами татарских орд.
Филиппу Белю лучше было молчать. Сам свирепствовал над чухнами не хуже татарина.
Но и царь поступил с немцами негоже. Филиппа Беля, его брата Вернера, контура гольдингенского, а с ними еще трех рыцарей — Генриха фон Галена — фогта баушенбургского, Христофа Зиброва, фогта кандавского, и Рейнгольда Зассе — провели ради потехи по московским улицам. С рыцарями погнали дряхлого Фирстенберга.
Окруженные стрельцами и царевыми ближними дворянами — Малютой Скуратовым-Бельским, братьями Грязными, Шуриновыми, Яковлевыми, — рыцари медленно брели меж густых стен набежавшего народа.
Без шуб, в одних камзолах, с непокрытыми головами. Христоф Зибров — хромая на пробитую пулей ногу, Фирстенберг — опустив трясущуюся седую голову и плача, Филипп Бель — яростно стиснув зубы и упорно глядя в ледяную синеву январского неба, фон Гален — вопя о пощаде, а Вернер Бель — тычась из стороны в сторону, как слепой, и то и дело падал от слабости, шли рыцари.
Дворяне непрерывно били их тугими, из бычьей кожи бичами. Бичи излохматили одежду на плечах и спинах пленных. Свистя, рвали их тела. На Ильинке бич Васьки-Грязного выбил правый глаз Филиппу Белю. Глаз выкатился и повис на щеке кровавым яблоком. Бель пошатнулся, но не вскрикнул, лишь еще выше вскинул голову.
— Народ! — пьяным, дурным голосом кричал Григорий Грязной. — Гляди на кровопивцев христианских! Гляди на супротивников великого государя Ивана Васильевича! Повелел царь за беззакония и издевательства над православными мучать и казнить сих аспидов и насильников!
Народ глядел. Питухи кривлялись и швыряли комьями снега. Бабы крестились и плакали. Торговый и мастеровой люд угрюмо молчал.
Расходились, пряча друг от друга глаза.
Иван Федоров не пошел на Болото, где рыцарям отрубали головы. С тяжелым сердцем побрел домой.