Иван Федоров
Шрифт:
— Прошу прощения… — залепетал писарь. — Паны сами молвили, что они мастера…
— Я мастер священных книг!
— Прошу прощения, панове… Прошу прощения… Десять грошей с вас, панове. Всего десять грошей… Прошу вас, панове, въезжайте! Милости просим!
Но когда телеги въехали в узкую улочку и удалились, писарь выругался.
— Шляхтичи! сказал он. — Черт носит таких шляхтичей! Разве то шляхтичи? Холопами они глядят, а не шляхтичами! Тьфу!
Высокие, в два и три этажа каменные дома. Нависающие над узкими улицами так, что заслоняют
А на площади — движение, смесь красок и лиц. Крестьяне в холщовых рубахах и постолах, загорелые, рослые, как дубы их родины. Босоногие, подвязанные веревками монахи. Зажиточные горожанки в чепцах или платках, розовощекие, пышные, зрелые, как августовские яблоки. Евреи в ермолках и лапсердаках, шныряющие вдоль стен, как тени. Знатные дамы, которым слуга прокладывает дорогу: тафта, пена кружев и бледные личики. Бродячие торговцы в пыльных, порой залатанных плащах. А вот еще пара: степенный мужчина в одеянии из темно-синего бархата на белой атласной подкладке, в такой же темно-синей шапке, обложенной мехом горностая, — по одежде — декан богословия, а рядом с ним возбужденный старичок в длинной черной тоге с широким, на черной же тафте, рукавом и в круглой черной шапочке, обшитой серебряным галуном, — профессор философии.
О чем они говорят?
Что так возбудило престарелого профессора?
А что в мыслях вон у того молодца в бараньей высокой шапке?
Вон у той высокой, надменно поджавшей тонкие губы красавицы панны?
Не узнаешь.
Чужой город.
Чужие люди.
Чужие нравы.
Чужая речь.
Речь то польская, то еврейская, то немецкая, то итальянская, то венгерская…
Но нет! Прислушаться — и зажурчит, зазвенит в этом смешанном говоре и родной русский язык. Как ручеек, несущий и свои добрые прохладные струи в потоке других ручейков!
А раз слышна русская речь, значит не страшно!
Значит, и не так уж он чужд, этот город.
Да и почему ему быть чуждым?
Он славянский. Свой.
Только оглушил поначалу пестротою.
Ну да, бог даст, обживемся, осмотримся!
Федоров с сыном миновали центр города и, расспрашивая дорогу у встречных, добрались до прибрежных улочек, где среди небогатых домов, недалеко от базара, сыскали, наконец, дом львовского мещанина Ивана Бильдаги.
Бильдага, владевший подо Львовом клочком земли, который сдавал внаймы крестьянам, промышлял торговлей с Валахией и Молдавией.
К нему у Федорова было письмо от Мамоничей. Правда, давнее, год с лишним назад написанное. Но больше податься было некуда…
Федоров постучался на крыльце.
На крыльцо вышел мужик, стриженный под скобу, в полотняной вышитой рубахе, заправленной в зеленые шаровары, в сапогах. Узнав, что гость от Мамоничей, махнул рукой на письмо, обнял Федорова, засуетился, закричал, чтобы отворяли ворота.
В доме у него в красном углу висели русские иконы.
Федоров и Ванятка перекрестились с облегчением.
Гостей принял радушно.
Иван Бильдага знал, что к нему может приехать знаменитый друкарь, создатель первых православных книг, был польщен честью, а еще больше обрадован встречей со своим, с русским.
Покинул он родные белевские места еще мальчишкой, но в памяти хранились и обрывистые берега Оки, и подступивший к воде сосняк, и скрип коростелей в заречных лугах…
Впрочем, вздохам Бильдага отдал только первый день. На следующее же утро он без обиняков спросил Федорова, как думает устроиться приезжий, имеет ли капитал для покупки дома и устройства печатни.
Такая прямота насторожила и покоробила Ивана Федорова.
Он отвечал уклончиво, осторожно.
Впоследствии ему не раз пришлось стыдиться за свою начальную скрытность, за сомнения в Бильдаге.
— Проведи меня к вашему епископу, к Гедеону Балабану, — попросил Федоров. — Одному мне печатню не поднять.
— Будешь просить денег? — спросил Бильдага. Он покачал головой, не скрывая сомнений в разумности такой просьбы.
Но проводить к епископу не отказался.
— Что ж? Пойдем…
Епископ Гедеон Балабан внимательно смотрел на коренастого, широколицего человека с окладистой, тронутой серебром русой бородой. Епископа раздражали и смущали голубые требовательные глаза этого человека, раздражал звук его густого, неуместно громкого голоса.
Епископ давно слышал об Иване Федорове, знал и его печатные книги.
Книги были хороши.
Но взять в толк, почему Федоров требует помощи, епископ не мог. Всякое мастерство — дело самого мастера. Хочет печатать книги, пусть печатает. А при чем тут он, Гедеон Балабан?
— Во сколько же обходится печатня? — все же спросил епископ.
— Один станок, владыка, не менее двухсот злотых. Но еще бумага нужна. Хотя бы на триста злотых. Да мастерам для начала заплатить..
Епископ поднял ладони, словно загораживаясь.
— Пятьсот злотых! Пятьсот злотых! Да на пятьсот злотых можно купить триста коров!
Иван Федоров посмотрел на епископа озадаченно. Шутит, что ли? Но Балабан не шутил.
— Пятьсот злотых! — повторил он. — Господи помилуй! Таких денег у нас не имелось и не имеется!.. Таких денег! Таких денег!
Деньги у Балабана имелись. Но епископ славился своей скупостью не в одном только Львове. И вдобавок он искренне не понимал, почему должен помочь мастеру.
— Я ж не для себя прошу! — сказал Федоров. — Для церкви же! Ведь нету книг у люда христианского. Знаю. Сам всю Литву проехал.
Но Балабан почти не слышал. Глядя поверх Федорова, он все еще шевелил губами, беззвучно повторяя сразившую его сумму.
— Святой отец! Насмотрелся я на гонения, каким подвергают истинных христиан. Насмотрелся на страшную жизнь их. Коли не словом божьим, чем еще вдохнуть в них надежду на избавление, на справедливость? Оттого и стою здесь сиротой, оттого и молю — помоги!