Иван Грозный. Исторический роман в трех книгах. Полное издание в одном томе
Шрифт:
Борис задумался. Царь с волнением ждал ответа.
– Кто ж иной, как не бежавший от нас Давид Бельский...
– А кто же мог то сообщить изменнику Давыдке? Откуда он мог узнать? Знали это только царевич, ты, Богданка Бельский и Писемский... Ну?!
– Я молчу, государь.
– Говори.
– Трудно мне... тяжело... Писемский того не скажет... С Давыдкой я не знался. Мы были с ним в недружбе. Я ему не мог сказать.
– Так кто же? Остаются двое: царевич и Богдан.
– Не ведаю, государь.
– Ведать не
– Царевич имеет много друзей... Да и Давыдка бывал у него в застольных торжествах... Хмельные забавы там не редкость.
– Хмельные забавы – не редкость и в моем дворце. Что ты думаешь, когда говоришь о том?
– Я думаю, что во хмелю мог проговориться и царевич...
Царь нахмурился. После продолжительного молчания спросил:
– А Богдан Бельский? Он ведь сородич Давыдки...
– Не берусь судить о том.
– Говори. Перед тобою государь! – громко сказал царь.
– Не гневайся на меня, батюшка Иван Васильевич. Мое слово может быть пристрастно.
– Знаю... – усмехнулся царь. – Не любишь ты его. Больше не стану пытать тебя.
– Леонтий Шевригин – добрый малый. Я одарил его от твоего царского имени черкасским конем и серебряной сбруей...
– Благое сделал. А еще мне Шевригин донес, будто папа римский недолюбливает цесаря за то, что тот князей своих боится... В Риме хотели бы смерти цесаря Рудольфа.
– Папам не привыкать отправлять в рай людей королевской крови. А что Рудольф силы в своем царстве не имеет, и то – правда.
– Коли так, будем, Борис, еще больше крепить с цесарем нашу дружбу. Чтобы стать сильным, надо оказывать сожаление слабым. Это им по душе. Это заставляет их цепляться за сильного. Не так ли? – с усмешкой сказал царь Иван.
– Слабые почитают сильных, коли те изъявляют им добрые чувства. Истинно, государь.
– Но... Борис! Кому же я теперь могу доверять свои тайны?
– За себя, государь, я ручаюсь...
– И я за себя ручаюсь, а за сына своего Ивашку не ручаюсь... Не надежен он. Глуп еще. Выходит: ты да я.
– Воля твоя, батюшка государь.
– Теперь иди. Я тебя отпускаю.
После ухода Годунова царь Иван, обратившись к иконе, сказал:
«Господи, прости меня, ропщу я... Возношу тебе, Христу и царю, жалобное слово свое, изнемогая от великих напастей! Для чего поражал ты меня столькими бедствиями с того времени, как я увидел свет? Для чего я принял столько горестей и на суше и на море от друзей и от врагов, а ныне и от детей. Как львы обступили и как псы лают на меня. Какие жалкие вести с востока и с запада! И где отрада?»
Чувствуя, как слабеют его ноги, Иван Васильевич опустился в кресло.
«Афанасий Бельский... царевич Иван... Возможно ли?!»
Царь встал, налил из кувшина воды в ладонь, помочил свою голову, смахнул с лица уныние. Теперь надо быть крепче, тверже, чем прежде.
Синие,
Целые сутки псковитяне от мала до велика на ногах. Прискакавшие накануне разведчики-гонцы донесли воеводе Шуйскому: Стефан Баторий, овладев городом Островом, во главе стотысячного войска идет по дороге к Пскову.
Псковитяне этим известием не были застигнуты врасплох. Царь Иван издавна оснащал Псков всяким оружием и укреплял его крепостные стены. Теперь здесь было собрано пятьдесят тысяч пеших воинов да семь тысяч конницы. На стенах по приказанию царя было расставлено множество пушек; в числе их – вновь изобретенные пушечных дел мастерами огромные: «Барс» и «Трескотуха».
Утром двадцать пятого августа Иван Петрович Шуйский после торжественного богослужения взял клятву с детей боярских, со стрельцов и граждан псковских, старых и малых, чтоб всем «стоять накрепко, биться с врагом до последнего». Народ целовал протоиерею Троицкого собора Луке крест, которым он осенял собравшихся, восклицая:
– Умрем, но не сдадимся!
Окруженный воеводами, пушкарями и стрелецкими начальниками, князь Шуйский осмотрел все укрепления. В места, где стены обветшали, сгонял мужчин, женщин и детей. Они принимались поспешно обкладывать камнем и засыпать землею ветхие, плохо защищенные места, как им указывал воевода.
«Окольняя» – внешняя – стена раскинулась вокруг города на восемь верст. Шуйский и его воеводы верхом на конях объезжали ее, осматривая: все ли на месте, готовы ли воины к обороне. Первые удары врага посыплются на эту стену. Она – главная защита города.
Пушкари со стены бодрыми выкриками успокаивали воеводу, перевешиваясь через перила башни, чтобы его приветствовать. Дружною толпою облегая свои орудия, они зорко всматривались в даль, где должен появиться враг. Кое-где со стены срывалась грустная русская песня, та песня, в которой нет ни отчаяния, ни неверия, но в которой заложено глубокое раздумье русского человека над своей судьбой, над страданием родины. Эту песню, как им казалось, певали и Илья Муромец и Добрыня Никитич, и она им придавала еще больше сил для единоборства с врагами, для одоления их.
Пришел час. Дозорные в густых облаках пыли приметили черные, похожие на громадных змей полки Стефана Батория, выползавшие точно из недр земли.
Воевода велел зажечь предместье. И сразу нарушилась тишина.
Загремел осадный колокол. Народ бросился к стенам, вооружившись кто чем мог. Крики воинов, топот и ржанье коней, лязганье железа – все слилось в дикий, тревожный гул.
Чем ближе подходили вражеские полчища, тем осторожнее, неторопливее были их движения. И вдруг они остановились.