Иван Грозный
Шрифт:
Но, как оказалось, не один Сильвестр не убоялся гнева народного, не один он сохранил присутствие духа в той опасности смертной, что столь грозно нависла над юным царём и близкими его. Толпа ещё стояла на коленях, страшась пошевелиться и ожидая себе кары неминуемой с Небес, как выкатились, неведомо откуда взявшись, две пушечки лёгкие, одна от левого, другая от правого крыла дворца, а при них пушкари-молодцы с фитилями зажжёнными, а впереди пушкарей двое юношей статных с ликом архангельским, со взором начальственным, как две капли воды похожие друг на друга, — говорили потом, молодые стольники царские братья Алексей да Данила Адашевы [26] , из костромских дворян.
26
Адашев Данила Фёдорович (152?—ок. 1563) — старший брат А. Ф. Адашева,
Разом рявкнули пушечки, опалив дыханием своим смрадным оцепеневшую толпу. Просвистели ядра калёные над склонёнными ниц головами. Грохнуло где-то там, позади всех, взметнулась до небес земля, резанул в ушах чей-то отчаянный женский крик — и побежали люди московские с царёва двора вон, крестясь, и падая, и вопя, и топча тех, кто замешкался у них на пути. А вдогонку им из лесов окрестных вырвалась со свистом и гиканьем верховая стража царская, и пошли нагайки и плети хлестать по спинам и головам, и много потоптанных и побитых было в той обеспамятовавшей от ужаса толпе, и гнали её слуги царские вплоть до самой заставы Калужской, всё более свирепея при виде беспомощности людской и мстя им за недавний свой позор и страх.
И получаса не прошло, как улеглись все страсти и волнения, как вновь воцарились повсюду мир, и полуденный зной, и сонная тишина. И если бы не трупы затоптанных, валявшиеся то здесь, то там в дорожной пыли, да подбросанные колья и топоры, да поваленный в иных местах дворцовый тын — никому бы и в голову не могло прийти, что только что здесь вопила, и буйствовала, и крушила всё подряд разъярённая толпа...
Тихо скрипнула дверь царской опочивальни, и на пороге её в мягких сапожках и коротенькой собольей душегреечке появился юноша, почти отрок — худой, нескладный, бледный, ещё безусый, с трясущимися губами, с прядью потных волос, прилипших ко лбу. То и был Иван IV, царь и великий князь московский, и владимирский, и тверской, и смоленский, и черниговский, и иных многих славных земель и стран самодержец и государь.
— У-ушли? — чуть-чуть заикаясь и озираясь по сторонам, спросил он, обращаясь к невзрачного вида человеку в лиловой поповской рясе, стоявшему у подслеповатого, забранного слюдой окна. Кроме этого попа да ещё двух рынд с топориками на плечах, застывших в молчании у царских дверей, в большой, полутёмной горнице, примыкавшей к опочивальне, не было никого. Куда подевались, куда попрятались бесчисленные слуги царские, как посмели они бросить государя своего в такой беде — это ещё предстояло узнать тем, кому по должности положено было то знать. Многим, многим нерадивым рабам его, царя московского, висеть сегодня же вечером на крюке в Пытошной избе, многим, многим из них проклинать под бичом палача тот день и час, когда имели они, горемычные, несчастье появиться на Божий свет...
— Ушли, государь... На сей раз похоже, что ушли, — вздохнув, ответил поп, и в тихом, тусклом голосе его прозвучала печаль. — Радуйся избавлению, державный царь! Радуйся и благодари заступницу твою, Пресвятую Деву Марию, вновь простёршую над тобой, недостойным, милосердную десницу свою... Но они ещё придут! Придут! — вдруг возопил поп, вскинув сжатые кулаки, и неистовство, и гнев, и боль отчаяния засверкали в его глазах. Голос его стал твёрд, спина распрямилась, и взор его пылающий, обращённый к царю, был теперь решителен и смел. — Придут, нечестивец! И горе тогда тебе! Опомнись, Иван, опомнись, окаянный! Что делаешь ты, безумный ты, губящий и душу свою бессмертную, и народ твой долго терпевший, не повинный ни в грехах, ни в недомыслии твоём?! Опомнись, царь! Не отрок, не юноша ты уже — на тебе венец державный... Есть ли Бог для тебя, своевольного, для тебя, беззаконного? Или и вправду ты уверовал, что ты выше суда Его?
— К-кто ты? Я не узнаю тебя, — не сказал, а скорее прошептал помертвелыми губами своими царь, невольно попятившись назад и ища глазами защиты себе от этого бесноватого, растерзанного попа, неизвестно как и откуда попавшего сюда, в верхние покои дворца. Но никого сейчас — ни бояр, ни дядек, ни стольников его — не было вокруг царя, и лишь безмолвные рынды, словно окаменев, продолжали стоять у дверей опочивальни, поблескивая своими топориками в полутьме. И была, была в голосе того попа какая-то нездешняя, нечеловеческая сила, которая удержала царя от того, чтобы приказать рындам немедля вытолкать его вон.
— Я?! Я тот, кого послал Господь наш милосердный спасти тебя, царя беспечного! Тебя, закосневшего в грехе! А вместе с тобой и всю державу твою, гибнущую по твоей вине... Богом я послан тебе, царь. Богом! И Богом дана мне власть над тобой, государем московским. И покоришься ты! И будешь послушен ты мне до самого того дня, когда очистится душа твоя от всяческой скверны, и милосердие войдёт в сердце твоё, и поймёшь ты, злое и беззаботное дитя, что царь ты! Царь и хранитель народа своего, а не гуляка беспутный и бессердечный, неведомо зачем забравшийся на царский трон...
— П-почему? Почему ты, смерд, так говоришь со мной? И кто дал тебе право хулить меня, государя твоего? — бледнея, и теряясь, и чувствуя какой-то новый, доселе неведомый ему страх, прошептал Иван.
— Небо, царь! Небо дало мне власть над тобой! Не сам я сюда явился — Отец наш Небесный послал меня. Был глас мне сегодня на заре: «Встань, Сильвестр! Встань, раб мой послушный! Встань и спаси Ивана-царя, ибо замыслили люди московские убить его. Спаси его от смерти лютой и позорной, и скажи ему Слово Моё, и смири его, и научи долгу его предо Мною и пред державным венцом его... Ибо глух он и слеп! И не внемлет он ни предостережениям, ни знамениям Моим, и нет в нём страха Божия, и никак не отстанет он от своих безумств. Пал конь его верный ни с того ни с сего — он и ухом не повёл. Сорвался великий колокол в Кремле, висевший ещё при прадедах его, разбился на куски — а ему и горя нет. Сгорело на Пасху всё живое по Яузе-реке — он лишь смеётся, и забавляется, и дурачится вместе с холопями своими, как дитя неразумное, радуясь огню. Наконец, спалил Я Москву от Кремля до самых окраин её — и что же? Ни слёз, ни стенаний, ни покаяния Я не слышу от него, и нет на уме его ничего, кроме похоти, и веселья, и медвежьей травли, и скоморохов, и других разных бесчинств, недостойных венца и имени царского его. И даже страшная смерть Юрия, дяди его, не научила злого мальчишку ничему... Встань, раб Мой Сильвестр! Ступай и скажи ему: пришёл долготерпению Моему конец! Либо смирится он, окаянный, либо сокрушу Я его! И нет тогда ему ни пощады, ни прощения — ни на земле, ни на последнем Страшном Моём Суде! Ждут! Ждут его котлы кипящие, и крюки железные, и гореть ему, нечестивому, в адском пламени до скончания всех времён!»
— Это... правда? Это правда, поп?— отделившись наконец от дверей опочивальни и робко, мелким, неуверенным шагом приблизившись к нему, проговорил царь.
— Правда, государь! Святая истинная правда! Клянусь тебе и жизнью моей, и душой моей бессмертной... И сейчас ещё плечо моё горит от того Божественного прикосновения! И сейчас ещё в ушах моих звучит тот голос властный, голос трубный, что разбудил меня на заре... Страшен был голос тот, царь! И страшны были слова его, и покорился я участи моей. Не волен я в себе теперь, государь! Не волен! Ибо должен исполнить я волю Вышнюю, волю Того, Кто послал меня к тебе... Исполнить — либо погибнуть... Плачу я, царь, и скорблю, и страшусь горькой судьбы моей, но ослушаться Пославшего меня не смею... Кто я? Червь! И мне ли судить про то, что свершается на Небесах?.. Дана мне отныне власть над духом твоим, царь. И должен ты покориться ей. Повелел мне Господь быть наставником твоим, доколе не войдёшь ты в совершенные лета, доколе не отстанешь ты от безумств своих, и беспутства, и блудодейства, доколе не навыкнешь ты, царь, править державой своей, за неё же в ответе ты пред Богом и перед людьми... Страшная власть дана мне, царь! Тяжкая власть. Не приведи Бог такого никому... Но что я могу, Иване, дитя моё? Если не я — то кто? Кто спасёт тебя, погибающего в грехе? Кто извлечёт тебя из бездны адовой, из сетей дьявольских, коими опутал тебя Сатана?.. Воля твоя, государь. Я всё сказал. Как знаешь теперь: хочешь — поверь, хочешь — казни слугу своего верного, смиренного протопопа благовещенского, Сильвестром наречённого, готового и жизнь, и душу свою положить во благо твоё. Как знаешь, царь. Мне теперь всё равно...
— А почему... А почему, поп, грехи мои так тяжелы? Чем прогневил я так Господа моего? И... И что успел я, сирота, в свои семнадцать лет свершить такого, что превышало бы меру Его?
— И ты ещё спрашиваешь?! О, горе, горе тебе, дитя беспечное... И горе нам, грешным, коим судьба послала тебя в цари... Семнадцать лет, говоришь? Всего лишь семнадцать лет? А сколько уже смертей на совести твоей? Ты их забыл, Иван? Но Небо тебе их не забыло! Мера? Какая мера, царь? Не знаешь ты ни Божеской, ни человеческой меры, и нет тебе удержу ниоткуда в злодеяниях твоих... Сколько холопей своих верных ты побил до смерти ради одной лишь забавы твоей? Скольких их, товарищей детских игр твоих, ты столкнул с высоких крыш дворцовых затем только, чтобы посмотреть, как будут они, несчастные, корчиться в муках, распростёртые на земле? А сколько чёрного народу потоптал ты до смерти конём своим на площадях и торжищах московских? А скольким мудрым советникам своим ты уже успел головы снести не по их вине, а по пустой прихоти твоей? А за что, изверг, посадил ты на кол двух юношей дивных, славных благородством и мужеством своим, — князя Ивана Дорогобужского [27] и князя Фёдора Овчину? Кто был ближе к тебе, чем они? А за что ты сам, своими руками, бороды палил псковичам — смиренным челобитчикам твоим, и бесчестил их, и грабил, и мучительствам разным подвергал?
27
Дорогобужский-Порошин Иван Иванович (152? — 1546)—казнён Иваном Грозным, как претендент на Тверское княжество, так же как и Василий Иванович Оболенский-Телепнёв-Овчина.