Иван, Кощеев сын
Шрифт:
Отчим Кондраций погладил бельчонка по зелёной шёрстке, поднёс его к лицу вплотную, заплакал пьянёхонько.
— Чудо моё, — говорит. — Диво мое маленькое… мягонькое…
И зарыдал надрывно в долгожданное своё счастье. Перепало, стало быть, и ему.
29. Новая морока на прежнем месте
Сменился в лагере охранный дозор; на смену Иллариону и Тимофею Семионовым заступили Елисей-рисковый да Еремей-младшенький. Пристроилась свободная смена возле костра, как раз к общему ужину подгадала.
Илларион Семионов среди братьев самым рукастым слыл. Правой рукой он какую хочешь
— А вот вы, братцы, про сумасшедшего чиновника слыхали? — спрашивает.
— Да где им слыхать, — встрял Илларион-рукастый, — они ж люди пришлые.
— Ну тогда расскажу прямо сейчас. Положи-ка мне, сестрёнка, кашицы с горкой, чтоб рассказ был не горький. История, ребята, поучительная, просто анекдот. Расскажу, как ведаю, от себя шибко привирать не стану.
— Ты погоди, — говорит Евсей-старшой, — надо сюда секретаря Термиткина приволочь, ему эта история особливо поучительна будет. Если он, конечно, хоть слово в ей разберёт.
Привели Трифона-Триганона, усадили его на поваленную сосну. Секретарь сидит неровно, на сучках ёрзает — привык, стало быть, на гладком отдыхать. Да ничего не поделаешь — в лесу кресел нет.
— Так вот, — начинает свою повесть Тимофей Семионов и обводит всех слушателей хитрым глазом. — Был у нас в столице чиновник один, осударственный служащий, по имени, кажись, Парфён Мокроедов, а по пачпорту — Прудонос или что-то в этом роде. Обычный, стал-быть, чиновник, беззлобный взяточник, про таких у нас говорят: совесть под ковром лежит, а он по тому ковру топчется. И вот поехал он как-то раз по большой служебной надобности в другой город. А дороги у нас для каретной езды, сами знаете, непригодны, вот у чиновьего экипажа колесо и слетело к чёртовой прабабушке прямо на середине пути. И пришлось нашему Прудоносу, стал-быть, целых четыре часа сидня отсиживать в деревне Упряхино, в первой попавшейся хате. А деревня, знамо дело, к тому официальному визиту подготовлена не была, — самая натуральная деревня оказалась, со всеми мужицкими прелестями, со всеми бабьими горестями, со всей, так сказать, бедно-голодной праздностью.
— И что? — спрашивает Иван.
— А вот то — оно самое. Неизвестно, чего такого насмотрелся в том селе Прудонос Мокроедов — думаю, ничего особливого там не было, — да много ли неподготовленному кабинетному разуму надобно! Но только после того случайного привала стронулся, стал-быть, наш чинуша умишком, то есть — в прямом психическом смысле. И вот ведь каким неожиданным образом проявилось: сразу по возвращении из той поездки распродал он всё свое имущество, всё своё нажитое ежедневным взятием богатство, перевёл вырученную сумму в наличность, поставил у себя в кабинете огромный сундук с ассигнациями да и стал — поверите ли? — посетителям своим порционно выдавать тайные вспоможения. Хотите — верьте, братцы, хотите — нет, а про то всякий в нашей местности подтвердит, даже который ничего про это не знает. Вот, стал-быть, приходит к нему, к
— Это не взятка, это датка получается, — вставляет Горшеня.
— Точно так, датка, — соглашается рассказчик.
— И чем же кончилось дело чудное? — спрашивает Иван с нетерпением.
— Знамо чем, — отвечает Тимофей-рассказчик, со дна миски кашу доскрёбывая, — сумасшедшим домом. Взяли, стал-быть, Прудоноса с поличным. Видать, кто-то из одарённых же и настучал на нашего витязя.
— А я сумлюваюсь, — встрял Аким-хмурый. — По-моему, дык не могёт такого в природе быть, чтобы чинуша взятое обратно отдавать стал. Рука у него специальная — скорей отсохнет, чем на такое подымется. И потом, ему тоже надо поверхсидящее начальство подмазывать, и денег на то немало требуется.
— Правильно, — поддерживает те сомнения Илларион-рукастый. — Тут дело в системности. Ежели вздумал датки отдавать — отдавай-радуйся, но не один, а со всей системностью вместе. Потому как осударственный человек единично против системности грести не могёт. Коль берёшь взятки — то вместе со всеми, датки даёшь — опять же, со всеми вместе давай. Один есть будешь — подавишься.
— Системность тут, конечно, чётко сработала, — соглашается Тимофей-рассказчик. — Она, стал-быть, отступника-то и ущучила. Четверти своего богатства Прудонос раздарить не успел, как на него, горемыку, следствие завели, выявили всякие фактические случаи, кое-что даже вернуть в казну сумели. Тем, ребята, это стихийное благородство и закончилось — смирительной, стал-быть, рубашонкой.
— Какое ж это благородство, — усмехается Горшеня. — Это казус какой-то.
— Казус казусом, — водит Тимофей пальцем по миске, — а благородство налицо: тот чинуша человеком стать захотел, решился своё добро людям раздать, а его за это в сумасшедший дом запихнули.
Горшеня нахмурился, головешкой в кострище пошуровал.
— Экая закавыка, — говорит. — Он ведь не своё добро раздавать решился, а народное, им же у этого народа вытянутое. Он прежде всего преступник, а благородство его — самое натуральное сумасшествие. Стало быть, место ему правильное определили.
Тимофей-рассказчик опешил немного такому повороту, на Горшеню посмотрел с суровым участием. Руки зачем-то о пустые карманы обтёр. Спрашивает:
— То есть что же, по-твоему, получается? Ежели вор решил с воровством своим покончить и честную жизнь начать, то это получается, стал-быть, сумасшествие? Ежели ты вор, то и воруй до конца дней? Получается, о добрых делах и помышлений не имей?
Горшеня на миг смутился — хотел ложку облизать, да не стал. Какое-то решение в нём вызрело, поставил он миску свою на землю, посмотрел почему-то на ковёр, неподалёку лежащий, встал и говорит:
— Не хотел я об этом говорить, ребята, да придётся, раз уж беседа в этот угол зашла. Ежели по совестливости рассуждать, то мне, например, очевидно становится, почему вы данного вора под свою словесную защиту берёте.
— И почему ж? — спрашивает Аким-хмурый. — Коли тебе это так очевидно, то и нам разъясни, изволь.
— А потому что вы сами не лыком шиты, — отвечает Горшеня.
— Это в каком смысле?
— Да всё в таком же. Вы, ребята, лихачи лесные, сами не особо-то честным трудом промышляете, всё больше воровством да разбоем. Аль не так?