Иван, Кощеев сын
Шрифт:
Яга Васильевна фырчит под нос, недовольство заглушает, очень ей отдавать съестного мужика не хочется, вот хоть ты в темя плюй!
— Ладно, — бубнит, — пока суд да дело, давай-ка мы его хоть на скамью усадим, что ль, а то весь стол заляпали.
Усадили они мужика, с трудом в пояснице погнули — весь он закоснел, в коконе-то лежавши. Скрипит, как древняя колесница.
— Ох, грехи мои тяжкие, — вторит тому скрипу бабка, воду со стола тряпочкой вытирает. — От такого куска отказывается, с собой увесть хочет, на
Иван её охов-крёхов слушать не стал, прикрыл мужику тряпицей причинное место и оставил размораживаться. А сам пока отошёл в дальний угол, на стены глядит, нянино обиталище рассматривает. Там в уголке фотографический иконостас выставлен: снимки старые, блёклые, чёрно-серые. Всяких лиц вереница, а посреди один большой коричневый дагерротип: Яга Васильевна в далёкой ведьмаческой молодости и рядышком с ней лихой крючконосый брюнет с чубом.
— Это ты с кем, няня? — спрашивает Иван.
Увидела бабка, куда Ваня уставился, и поясняет:
— Это старик мой, Яг Панкратич, муж мой покойный, твоему отцу двоюродный брат. Тебе, стало быть, дядя. На войне погиб, царствие ему небесное!
— Дядя? — удивляется Иван. — Значит, и дядя мой нечистью был?
— Сам ты нечисть! — плюётся Яга Васильевна. — Нечисть! Ишь ты, чистёнок! Да когда супостат на нас клином-то двинулся, никто не разбирался, нечисть ты или крещёный. И нечистый, и человек, и зверь лесной — все как один поднялись землю нашу кормилицу защищать. Мертвяки — и те, случалось, из гробов вставали.
Тут вдруг из мужика размороженного голос пошёл — прямая разговорная речь. Иван и няня к нему обернулись, а мужик сидит, не шевелится, таращится на стеклянный шар с розочкой и говорит медленно, низко, с трудом промёрзлый язык поворачивает.
— Звери о ту пору в целые звериные соединения сбивались, — рассказывает. — Медвежий батальон, лосиная рота. Бобры против танков заграждения в сёлах строили — там, где мужиков не осталось. Много таких случаев известно…
— А ты откуда это всё знаешь, говорливый? — спрашивает бабка. — Воевал, что ли, или в букваре по складам прочёл?
— Было дело, — отвечает мужик, — воевал-воячил, в прицелах маячил.
— Да чё уж говорить! — увлечённо закивала Яга Васильевна. — Кикиморки захватчиков в кусты завлекали, да того их — в болото. Лешие проводниками нанимались — и туда же. Дали укорот супостату, не оплошали. Тяжкое было время, да всё живое друг к дружке липло: все, стало быть, вместе держались. А теперича время провислое, легкомысленное. Кажный сам по себе, кажный за своим забором прячется, частоколом себя отмежевал, нацеплял на окна решёток-сеточек, глядит на небо через дуршлаг! Тьфу, нехристи! То есть… нечисти… Тьфу! Запуталась с вами! В обчем, недовольна я нынешними-то: заперлись каждый в своей берложке, о ближнем своём не думают!
— Едят друг друга! — вставляет Иван.
— Вот-вот! Едят… тьфу ты! — осерчала
Иван приблизился к мужику.
— А зовут-то тебя как? — спрашивает.
— Горшеней зовут, — отвечает тот и сам шеей силится двинуть, застой кровеносный разогнать.
— Ну вот, няня, — корит бабку Иван, — мужик-то заслуженный — воевал, Горшеней зовут, а ты его в простокваше заквасить хотела! И не совестно?
— Ты меня не стыди, мал ещё, — говорит бабка. — Отойди вон в тот угол и пригнись пониже; я этого бородулю сейчас к деятельной жизни возвращать буду. Слабонервенных вообче просим удалиться.
Последнюю фразу бабка коту своему адресовала. Уклей, как только услышал, чем хозяйка заниматься собирается, зашипел, хвост ёршиком растопырил и спину выгнул рогаткой. Пшикнула не него Яга Васильевна — он в окно и утёк.
Иван обратно к фотографиям отошёл, а бабка подол за пояс заправила, костяшки пальцев расщёлкала, а глазом на Ивана косит, пояснения ему к фотокарточкам даёт:
— Супруг-то мой лётчиком был, авиятором. Без самолёта летал, на обыкновенной ступе. Помелом винты мистер-шмидтам срезал. Махнёт метлой — самолёт долой. Его партизаны так и звали: Яг-Истребитель. Сколько он вражеских самолётов-то поистребил и заштопорил — не счесть! Погиб в неравном бою. Похоронили его солдаты в братской могиле, вместе с крещёными. А ты говоришь — нечисть! Вот тебе факты, а ты уж сам для себя решай, нечисть он или кто. Нечисть! Это я вот нечисть — смотри, чем занимаюсь, какие силы тревожу, какие будоражу скрытные фигурации, — пальцем пригрозила: — Ну всё, молчи. Начинаю ёкзикуцию.
Дыхнула Яга Васильевна пламенем — сразу темно в избе сделалось. Иван и не разглядит, что там, возле стола, происходит: крутится бабка волчком, бубнит на нечистом наречии, пшикает и плюётся по сторонам, как сковородка. Чуть хотел приблизиться, — так и на него плюнула горячим варевом.
После колдовского сеанса запустила бабка мужика голышом вокруг избы бегать — чтобы согрелся и размял затёкшие члены. Сама тем временем из погреба извлекла его одежду, в полной сохранности: штаны штопаные, рубаха латаная, картуз кривой да сапоги солдатские расхлябанные.
— На, — говорит запыхавшемуся, — забирай обмундированиё своё, олимпиец.
После того навели порядок, сели за стол. И мужика оттёкшего с собой усадили.
Горшеня ещё не всего себя чувствует, порожняком руками над столом водит. Иван ему блин в правую вложил, помог в сметану обмакнуть, ко рту поднёс. Горшеня тесто жуёт, а сам большими глазами вокруг себя смотрит, заново к миру привыкает. То на Ивана взглянет, то к бабке присмотрится, — чудной мужик, растрёпанный, как воробей после драки.