Из единой любви к Отечеству
Шрифт:
Эскадрон Дуровой был лишь одним из малых винтиков в сложной механике сражения. С места, где он располагался, ей не было видно, как сходились и расходились в рукопашной схватке французские корпуса с единственным корпусом русских под командованием Раевского, взявшего на. себя ответственность защиты Смоленска. Но так же, как и всем малочисленным защитникам города, ей передалась мысль военачальника не дать французам прорваться и отрезать русскую армию от сообщения и Москвою. "Эскадрон... построился и грозною тучею понесся навстречу неприятелю. Земля застонала под копытами ретивых коней, ветер свистал во флюгерах пик наших. Неприятель был догнан, разбит, рассеян и прогнан несравненно с большим уроном, нежели был наш..."
И все же от Смоленска
Коновницын опекал молодого ординарца и вполне доверял его исполнительности. С ним Дурова встретила прибывшего к армии нового главнокомандующего Кутузова.
"Русский народ был удовлетворен, а войска в восторге", - отмечал современник. Всеобщий восторг передался и Дуровой. "Спокойствие и уверенность заступили место опасений; весь наш стан кипит и дышит мужеством..."
В отдельных стычках и арьергардных боях русская армия проделала нелегкий путь к Бородину.
Уже одно только участие в этом сражении, в котором "русские оказались достойными быть непобедимыми", во все времена почиталось признаком наивысшей воинской доблести. На поле, которое прежде возделывал крестьянский плуг и через которое пролегали старая и новая дороги - торговые пути в Москву, сошлись разноплеменное воинство, ведомое покорителем Европы, и рать российская во главе с Михаилом Илларионовичем Кутузовым. "В сей день все были герои" - слова, повторяющиеся во многих рапортах военачальников, без сомнения можно отнести ко всей русской кавалерии. Мощь ее атак и ударов, стремительность улан испытали пехотные корпуса Даву, Нея, Евгения Богарнэ, Жюна. Конница, которой командовал полулегендарный Иоахим Мюрат, оказалась не в силах соперничать с регулярными частями гусаров, уланов, драгунов, кирасиров. Собственно, в словах Дуровой мы без труда найдем следующую оценку: "Посредственность французской кавалерии давно была мне известна". С ней, конечно, можно и не согласиться, но в сражении при Бородине французской коннице был нанесен ощутимый удар, от которого она не смогла оправиться до конца кампании.
Сама же Дурова вспоминала о битве так:
"Вечером вся наша армия расположилась бивуаками близ села Бородино. Кутузов хочет дать сражение, которого так давно все желают и ожидают. Наш полк по обыкновению занимает передовую линию. В эту ночь я сколько ни куталась в шинель, но не могла ни согреться, ни заснуть...
26-го. Адский день! Я едва не оглохла от дикого, неумолкаемого рева обеих артиллерий. Ружейные пули, которые свистали, визжали, шикали и, как град, осыпали нас, не обращали на себя ничьего внимания... Эскадрон наш ходил несколько раз в атаку... Хотя нет робости в душе моей и цвет моего лица ни разу не изменялся, я покойна, но обрадовалась бы, однако же, если бы перестали сражаться".
До конца сражения Дурова не покидала седла, несмотря на тяжелую контузию левой ноги ядром, которая "распухла, почернела и ломит нестерпимо".
Дурова с горечью восприняла оставление Москвы неприятелю, но вера в полководческий талант Кутузова и прозорливость главнокомандующего, в которой ей суждено было убедиться, став на непродолжительный срок его ординарцем, не покидала ее. Обстоятельства, при которых она оказалась в почитаемой всеми офицерами должности, были необычны. Посланная с командой для заготовки сена, она потеряла ее и вернулась одна. Командир полка, не разобравшись толком, пригрозил ей расстрелом. Очевидно, Штакельберг присовокупил к угрозе и крепкое словцо. Людей Дурова таки нашла. А оскорбление послужило поводом для обращения к Кутузову. Вот как описан визит в главную квартиру в "Записках".
"...В передней горнице находилось несколько адъютантов, я подошла к тому, чье лицо мне показалось лучше других, это был Дишканец: "Доложите обо мне главнокомандующему, я имею надобность до него". - "Какую? Вы можете объявить ее через меня". - "Не могу, мне надобно, чтобы я говорила с ним сама без свидетелей..." Я вошла и не только с должным уважением, но даже с чувством благоговения седому герою, маститому старцу, великому полководцу. "Что тебе надобно, друг мой?" - спросил Кутузов. "Я желал бы иметь счастье быть вашим ординарцем во все продолжение кампании..." - "Какая же причина такой необыкновенной просьбы, а еще более способа, каким предлагаете ее?" Я рассказала, что заставило меня принять эту решимость и, увлекаясь воспоминанием незаслуженного оскорбления... между прочим я сказала, что... имея... репутацию храброго, офицера, я не заслуживаю быть угрожаема смертью... Я заметила, что при слове "храброго офицера" на лице главнокомандующего появилась легкая усмешка. Это заставило меня покраснеть, я угадала мысль его... и решила сказать все... Я сказала, что мне двадцать третий год и что Прусскую кампанию я служила в Коннопольском полку. "Как ваша фамилия?" - спросил поспешно главнокомандующий. "Александров!" Кутузов встал и обнял меня, говоря: "Как я рад, что имею наконец удовольствие узнать вас лично! Я давно уже слышал о вас. Останьтесь у меня, если вам угодно... Теперь подите к дежурному генералу Коновницыну и скажите ему, что вы у меня бессменным ординарцем".
Вскоре последовал приказ о производстве корнета Литовского полка Александрова в поручики.
* * *
Рана давала о себе знать ежедневными болями, появился сильный жар, и Дуровой пришлось распрощаться с главной квартирой, испросить отпуск и провести почти полгода на излечении. Вернулась она в строй весной 1813 года, когда русская армия, начала европейский освободительный поход. Уже по пути в действующую армию она узнала о смерти Кутузова и потому была вынуждена вновь возвратиться в свой полк.
Еще трижды пришлось Надежде Дуровой участвовать в боевых делах "при блокаде крепости Модлин в герцогстве Варшавском, равно при блокаде городов Гамбурга и Гарбурга".
20 марта 1814 года в расположение русских войск, осаждавших мощную крепость с тридцатитысячным гарнизоном, примчался фельдъегерь с радостным известием: "Париж пал!" Война была закончена "со славою для русского оружия", полки получили приказ о выступлении в Россию.
Грустно и тоскливо стало на душе. После полных напряжения боевых лет потянулись однообразные года обычной военной службы в глухих гарнизонах.
9 марта 1816 года Дурова решается подать в отставку. "Мне казалось, что вовсе не надобно никогда оставлять меча, а особливо в мои лета, что я буду делать дома! Так рано осудить себя на монотонные занятия хозяйством. Но отец хочет этого!.. Его старость!.. Ах! нечего делать. Надобно сказать всему прости!.. и светлому мечу, и доброму коню... друзьям!.. веселой жизни!.. учению, парадам, конному строю!.. скачке, рубке... всему, всему конец!.. Минувшее счастье!.. слава!.. опасности!.. шум!.. блеск!.. Жизнь, кипящая деятельностью!.. прощайте!"
Преполагала ли тогда Дурова, что ей суждено было прожить почти полвека одинокой, в полунищете, в глухом провинциальном городке Елабуге, сохранив навсегда привычку носить мужской костюм, так и не привыкнув к своему подлинному "я", вводя в смущение окружающих резким, с хрипотцой голосом, манерами держаться по-мужски и курить трубку. Об этом говорит и описание знакомства с Пушкиным в ее книге "Год жизни в Петербурге". "Впрочем, любезный гость мой приходил в приметное замешательство всякий раз, когда я, рассказывая что-нибудь, относящееся ко мне, говорила: "был!.. пришел!.. пошел!.. увидел!..". Наконец Пушкин поспешил кончить и посещение и разговор, начинавший делаться для него до крайности трудным". Когда Пушкин, уходя, поцеловал ее руку, Дурова покраснела, поспешно вырвала ее и воскликнула: "Ах, боже мой, я так давно отвык от этого!"