Возможно, я нарушаю волю Бориса Абрамовича Слуцкого, передавая его стихи в зарубежное русское издание. Сам он не делал этого никогда. И к тем одному-двум случаям, когда стихи его все же оказывались в антологиях или иных изданиях, вышедших на Западе, отношения не имел: у кого угодно могли оказаться его ходившие по рукам в 60-е годы непечатные стихи. Впрочем, как и приписываемые ему. Так, недавно в «Русской мысли» Ольга Гриз, благосклонно откликаясь на его книгу «Стихи разных лет», попеняла мне (составителю), что я не включил в нее стихотворение «Поэты, побочные дети России» (на самом деле принадлежащее Герману Плисецкому) и «В рыбацком поселке у плеса…» (соответственно — Якову Акиму), а стихотворение «Двадцатые годы, когда все были…» воспроизвела с большими искажениями, естественно возникающими, когда текст многократно переписывается, перепечатывается или записывается с голоса любителями. Выверенных, авторизованных текстов Слуцкого за границей никогда не было. Почему?
Ведь как стало ясно сейчас, в его рабочих тетрадях копилось и скопилось огромное количество стихотворении, которые он желал
бы увидеть напечатанными и которые журнальными и издательскими редакциями отбрасывались незамедлительно, как только они туда попадали (Слуцкий, надо сказать, сам себя не цензуровал, оставляя это занятие сонму разного рода чиновников, получавших за то зарплату, и ставил в подборки и книги все, что писалось, — потому-то кое-что иногда и проскакивало). Можно ведь было собрать отборную книгу и тиснуть ее за границей — многие из его окружения так делали, да и его положение участника войны, признанного мастера позволяло надеяться на не слишком крутые оргвыводы. Однако этот вариант он никогда всерьез не рассматривал.
В один из самых черных дней своей жизни (может быть, в самый черный), когда он выступил на собрании московских писателей, созванном для предания анафеме получившего Нобелевскую премию Бориса Пастернака, Слуцкий, впрочем, не произнес ни одного лицемерного слова — только то, что действительно думал. Спешу тут же сказать, что ни этим, ни чем-либо другим он никогда себя не оправдывал — страшная вина была осознана тут же и, словно рана, кровоточила всегда: порукой тому стихи, просквоженные этим осознанием, этой болью, этим самосудом, которые писались и вскоре, и пять, десять, пятнадцать лет спустя, и в самом конце творческого пути (он наступил на 9 лет раньше физического конца). Так вот, в тот черный день среди немногого — 15 строк — сказанного им было (этим, собственно, и начиналось его выступление): «Поэт обязан добиваться признания у своего народа… Поэт должен искать славы на родной земле…» Уверенность в этом сопровождала Слуцкого всегда. А кроме того, чего бы стоил весь его самосуд, если бы он, одной рукой бия себя в грудь, другой передавал свои стихи для опубликования на Западе?
Следующие поколения, в том числе и мое, полагаю, вольны и думать и поступать по-иному. Особенно сейчас, когда мы все сильнее ощущаем родственность, необходимость друг другу, слиянность двух русских литературных потоков, текущих по обе стороны госграницы. Особенно, если знаешь, что Слуцкий-то эту родственность и слиянность ощущал куда как давно: и читая юношей перед войной Бог весть откуда проникавшие в Союз эмигрантские стихи Ходасевича, Цветаевой, Эйснера, и глотая том за томом комплект «Современных записок», обнаруженный им после победы в поместье какого-то румынского графа, чья жена оказалась из русских эмигрантов, и много позже интересуясь современной эмигрантской литературой, среди авторов которой были его давние друзья, знакомые, коллеги: В. Некрасов, А. Галич, И. Бродский…
Так что пусть и стихи Бориса Слуцкого однажды хлебнут воздуха русского зарубежья. Ведь не исключено, что сейчас и он не стал бы возражать против такой возможности.
Юрий Болдырев
Слепцы
Слепцы походкой осторожнойИдут дорогой непреложнойИ не собьются ни на шаг.А я сбивался, ушибалсяИ так порою ошибался,Что до сих пор звенит в ушах.Слепорожденным и ослепшим,Невидящим, конечно, легче,Конечно, проще им, чем нам,Отягощенным с детства зреньем,Презреньем, иногда прозреньем.Да, мы глядим по сторонам.Былым путям — не доверяемИ новые пути торим,Об их ухабах говорим,Их повороты предваряем.
Конец 40-х — начало 50-х
«В эпоху НЭПа, в дни его разгара…»
В эпоху НЭПа, в дни его разгараЯ рос и вырос на краю базара.Меня на мелочь медную обменивали,А я-то думал — на большие деньги.Меня обвешивали и обмеривали.И эти годы — никуда не денешь.С волками жил я, притворялся волком.Им лапы жал, на улице раскланивался.Но если ошибался я, обманывался —Так ведь меня обманывали с толком.Как музыка в базарном репродукторе,Я за грехи базара не ответчик.Душа, ветрами времени продутая,Жила в плену предзнаменований вещих.
Несмелый
Вытертое автобусной давкой лицо,вытертое трамвайной давкой пальто,зубы, съеденные столовской едой,глаза, обесцвеченные ежедневной бедой,ежедневным ожиданием чего-то,что должно непременно случитьсяс вытертым трамвайной давкой пальто,с глазами, уставшими светить и лучиться.Он прав, в опасениях всечасныхжизнь проведя:несчастья бросаются на несчастных.Они как псы и вроде дождя.Беда до счастливого не доходит,она его стороною обходит,а если пойдет, то в сторонку свернети несчастному шею свернет.
«От копеечной свечи Москва сгорела…»
От копеечной свечи Москва сгорела.За копеечную неуплату членских взносовВыбыть не хочу из снежной Галилеи,Из ее сугробов и заносов.В Галилее бога распинаютС каждым днем решительнее, злее,Но зато что-то такое знаютЛюди Галилеи.Не хочу — копейкою из дыркиВ прохудившемся кармашкеВыпасть из предрассветной дымки,Из просторов кашки и ромашки.Я плачу все то, что наложили,Но смотрю невинными очами,Чтобы, как лишенца, не лишилиГолоса меня в большом молчаньи.Все наложенные на меня налогиЯ плачу за два часа до срока.Не придется уносить мне ногиИз отечества — его пророку.Добровольных обществ добровольныйЧлен и займов истовый подписчик,Я — не недовольный.Я — довольный.Мне хватает воздуха и пищи.На земле, под небом мне хватаетИ земли, и неба голубого.Только сердце иногда хватает.Впрочем — как у каждого, любого.
Разные измерения
От имени коронного судабританского, а может быть, и шведского,для вынесения приговора вескогодопрашивается русская беда.Рассуживает сытость стародавняя,чьи корни — в толще лет,исконный недоед,который тоже перешел в предание.Что меряете наш аршинна свой аршин, в метрической системе?А вы бы сами справились бы с теми,из несших свастику бронемашин?Нет, только клином вышибают клин,а плетью обуха не перешибают.Ведь бабы до сих пор перешиваютиз тех знамен со свастикой,гардинбез свастики,из шинелей.И до сих пор хмельные инвалидыкричат: «Кто воевал, тому налей!Тот первый должен выпить без обиды».
Национальные жалобы
Еврейские беды услышались первыми.Их голоса звучали громчей,поскольку не обделили нервамиевреев в эпоху дела врачей.Потом без нервов, с зубами сжатыми,попер Чечни железный каркас.Ее выплескивали ушатамииз Казахстана на Кавказ.Потом медлительные калмыки,бедолаги и горемыки,из ссылки на родину, влачась в пыли,из пустоты в пустыню пошли.А волжские немцы ждали долго,покуда их возвратят на Волгу,и, повздыхав, пошли черепицуобжигать и крыши стлать,поскольку им нечего торопиться.Потом татары засыпали властьсначала мольбами, потом прошениями,потом пошел татарский крик,чтобы их не обошли решениями,чтобы вернули в Крым.Все эти вопли, стоны, плачив самый долгий ящик пряча,кладя под казенных столов сукно,буксует история давным-давно.В нее, в историю, все меньше верят.Все меньше спроса на календари,а просто пьют, едят и серятот зари до зари.