Из одного дорожного дневника
Шрифт:
— А о себе ты не думаешь?
— О себе?
— Да, о себе?
— Позвольте, тетя: я вас не понимаю. Мое счастье в том, чтоб воспитывать детей и видеть их вместе с их отцом, который знает, что у него нет большего друга, как я.
— До встречи с первой юбкой.
— Он человек, в котором не воспитана воля, но он знает свои пороки, он любит детей, он страдает, он хочет быть иным человеком.
— Пусть по-твоему; пусть исправляется, но пока что будет, не мучь же ты себя.
— Чем?
— Нуждою.
— Тетя! Что вы обо мне думаете?
— Как что?
— Что я такое: жена или содержанка? — Больная сделала ударение на последнем слове. — Ведь только содержанки живут, пока хорошо живется, а жены так не делают.
— С тобой не сговоришь, — отрывисто ответила
— А правда, что не сговорите, тетя; ложитесь лучше спать.
— Спи с Богом!
— Благодарю, тетя! — Кровать опять скрипнула, и в комнате настала совершенная тишина, только изредка раздавались сдержанные вздохи больной, да панна Ксавера два раза рассмеялась сквозь сон. Спала ли панна Софья, Бог ее знает; но я имею основание в этом сомневаться, потому что слышно было, как она беспрестанно ворочалась на постели. Разговор этот меня очень встревожил, но я заснул, когда было уже совсем светло. В 7 часов кто-то постучался в мою дверь. Отпер — смотрю, Абрам, и с самоваром в руках.
— Зачем так рано?
— Чем рано, пане?
— Семь часов.
— Ну! Восьмой час. А я скажу пану: какой я презент (подарок) пану приготовил!
— Какой презент?
— Ну, уж пан увидит, — и Абрам, захватив мои сапоги и платье, убежал, оставив самовар без чайного прибора.
Через пять минут после выхода Абрама дверь снова отворилась и молодая полненькая евреечка внесла поднос с чайником и двумя стаканами.
— День добрый, пану! — сказала она прежде, чем успела дойти до стола, на котором стоял кипящий самовар.
— День добрый, — отвечал я, поднимая на голову свое одеяло.
— Залить пану чай?
— Нет, благодарю: я сам залью.
— Зачем беспокоиться! Простудиться можно, — улыбаясь, отвечала еврейка и, не говоря ничего более, заварила чай.
— Не вставайте; я вам налью чаю.
— Нет, благодарю; я не пью, не умывшись.
— Але ж сапог нет, — отвечала она, снова лукаво улыбаясь, — простудит пан ноги.
— Пошлите мне Абрама.
— Абрама?
— Да, Абрама.
— На что пану тот Абрам?
— Пожалуйста, пошлите.
— Хорошо, я пошлю.
Еврейка пожала плечами и, сделав презрительную улыбку, вышла из комнаты.
— Чего, пану? — крикнул Абрамка, вскочивший с несколько сконфуженным лицом.
— Во-первых, тише говори, потому что здесь кругом спят люди; потом сейчас принеси мои сапоги и затем не смей показываться, когда я тебя не зову.
Абрам ушел молча, принес вычищенные сапоги и не явился даже убрать самовар.
В 10 часов пришел К—ч, и мы отправились смотреть развалины Коложи. Коложею здесь называются остатки православной церкви, выстроенной пленными калужцами. Впоследствии эта церковь принадлежала базилянам, а потом совсем упразднена и теперь находится в таком положении, что поправить ее или хотя как-нибудь поддержать совсем невозможно. Обрывистый берег, на котором стоят остатки гродненской Коложи, ежегодно осыпается и уносит с собою часть развалин. Стена, обращенная к реке, уже упала вниз, и только куски кирпичей, застрявшие в береговых углублениях, свидетельствуют о пути, по которому стена летела к Неману. Остальные три стены дали очень широкие трещины и тоже угрожают неожиданным падением. Внутренность Коложи испещрена круглыми отверстиями: это горшки, вмазанные в стены вместе с кирпичами. Один из этих горшков я видел в виленском музее. Цветом он очень напоминает муравленный русский горшок, а фигурою похож на молочные кубаны, которые делают около Кром, в Орловской губернии. На одной из наружных стен Коложи есть кресты, сделанные из вставленных между кирпичами поливных зеленых кафель. Около Коложи есть сад, совершенно запущенный, дом, где жили последние базиляне, тоже запущенный, и огороды. Говорят, что отцы базиляне и на бесплодной гродненской почве умели получать прекрасные садовые и огородные плоды, держали красивый рогатый скот и славились своим гостеприимством и хлебосольством. Теперь здесь кругом все пусто и бесцветно; на огороде виднеются тощие кочни капусты, и ветер стучит кусками отстающей крыши. В хате со въезда мы нашли одну бабу, которая ничего не умела нам рассказать. Поля, по которым мы приезжали
Находясь еще под влиянием впечатлений прошедшей ночи, я спросил К—ча: “Как развивается в польском обществе идея о женской эмансипации?”
— Да как видите в литературе.
— Ну, я не могу сказать, что знаю польскую литературу.
— В беллетристике можно ясно видеть положение этой идеи.
— Да если судить по беллетристике, так мы вас опередили.
— Чем это?
— У нас женский протест необыкновенно силен.
— Положение, верно, хуже.
— Ну, нет, этого сказать нельзя.
— В чем же протест?
— Свободы требуют.
— Какой свободы?
— Независимости чувству, уничтожения обязательных отношений.
— Разводов хотят, что ли? Или брак совсем долой?
— Я до сих пор еще не видал ни одной русской протестантки, которая уяснила бы мне, чего она хочет, — отвечал я.
— У нас этого нет. У нас, конечно, случается всякое, люди не ангелы; но женщина крепко держится семьи и мужа.
— Это, может быть, женщины стародавнего покроя?
— Нет, и молодые. Развод у нас невозможен, и случаи разводов очень редки.
— А житье врознь?
— Необыкновенно редко, и то у магнатов: а в среднем классе и в низшем едва ли встретите.
— Стало быть, в семьях все рай земной?
— Ну, рай не рай, деваться некуда. Наши женщины в семье необыкновенно терпеливы, тягучи, сносливы. Они, пожалуй, биготки; у них есть много странностей и недостатков, вследствие которых они дома не так обаятельны, как на бале. В раю с ними себя не всегда почувствуешь, — добавил К—ч, улыбаясь, — но зато всегда почувствуешь себя возле жены дома. Они не любят проводить век в сборах и, войдя в дом мужа, раз навсегда входят в права жены. О! Наши женщины сами немножко деспотки; чего им эмансипироваться?
— Деспотки?
— То есть, как деспотки! Видите, здесь жене не приходит в голову мысль расставаться. Разве негодяй-муж ее бросит, а сама она к разлуке шага сделать не задумает. Наши женщины очень серьезно смотрят на…
— Ну, а если в семье нет лада?
— Она станет искать его.
— А как не сыщет?
— О! Это очень редко. Я вам говорю, они необыкновенно тягучи. Они переиспытают все средства и не теряют надежды даже тогда, когда ее уже, кажется, совсем нет.
— Но есть же исключения? По некоторым данным можно с вами не согласиться, — сказал я, припоминая двоих моих знакомых, вывезших жен из Варшавы.
— Исключения есть везде, но, надеюсь, мы говорим не об исключениях. Развратные жены есть и в Америке; но американская беллетристика не переполнена ими именно потому, что экземпляры эти суть исключения. Наша литература тоже свободна от требований вашей темной эмансипации, потому что в обществе нет этого требования.
— Так у вас парижским бракам не сочувствуют?
— Положительно нет. Наши женщины слишком знают жизнь и не поставят на карту ни себя, ни детей. Э! Да у нас об этом и разговоров нет, — добавил К—ч, махнув рукою.