Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию
Шрифт:
– Я думал, - сказал я провожатому, прерывая рассказ заключенного, чтобы ни у кого не заронилось сомнения в правдивости его слов, - я полагал, что всякий владелец должен выделять каждому главе семьи шесть арпанов пахотной земли и один-два арпана луговины для работы исполу, как у нас говорят, то есть с условием делить урожай пополам.
– Да, должен, если владеет землей; но есть бедные баре; и, не имея земли, они не могут дать наделов другим, тогда они держат своих крестьян как работников (трудящихся), которые могут наняться на стороне; здесь как раз этот случай.
Затем, обращаясь к заключенному:
– Продолжай, - сказал он.
– Становой, - снова заговорил осужденный, - и слышать ничего не хотел, он схватил меня за ворот, чтобы потащить в тюрьму. «Постой, не надо, - сказал я.
– Лучше продамся в бурлаки, и в моем кармане заведутся 5-6 рублей; подать вам заплачу, а остаток будет поделен между барином и моими женой и детьми». «Даю восемь дней, чтобы ты заплатил свои рубль семьдесят пять; и если через неделю не получу этих денег для императора, то посажу не тебя, а жену и твоих детей». Мой топор лежал у печи; я глянул на него уголками глаз, и меня охватило страшное желание наброситься и тюкнуть топором станового. Конечно, я так и сделал бы… К счастью для него, он ушел. Я обнял жену и детей и, пройдя по деревни,
Дьявол меня попутал, месье; молнией он проскочил в моей голове. Минут пять я видел все вокруг в прекрасном свете и, таким образом, вынужден был опуститься на землю, чтобы не упасть.
– Ты же прекрасно видишь, - сказал он мне, - что не можешь дальше идти; забирайся! А когда я куплю водки, дам тебе выпить, и это тебя взбодрит; поднимайся же!
Я поднялся в тележку. Только, когда я сидел на земле, моя рука опиралась на камень, и я его прихватил с собой… Мы въехали в лес, и начинало темнеть. Я бросил взгляд на дорогу - далеко вперед и назад: ни души… Я очень виноват, и знаю это; но что вы хотите, месье! Я видел себя запряженным и на канате тянущим судно, слышал своих детей и жену, которые кричали: «Хлеба! Хлеба!» Он же, словно показывая мне свое презрение, напевал песенку с такими словами: «Будь спокойна, невеста моя, я еду в город и привезу тебе красивое платье и прекрасные бусы…» Я поднял камень, в который, уверен, впились тогда мои пальцы. И со всей силы нанес ему удар сзади по голове. Удар был такой, что он свалился под ноги своих лошадей. Я спрыгнул на землю и оттащил его в лес. При нем был кошелек, где лежало не меньше 25 рублей. Но взял из кошелька только один рубль 75 копеек и, не оглядываясь, бегом вернулся в деревню. Попал туда на заре! Разбудил станового, чтобы внести ему один рубль и 75 копеек, взял квитанцию и, с этой стороны, мог быть теперь спокоен, по меньшей мере, шесть месяцев. Потом вошел в свой дом.
– Это ты, Гаврило?
– окликнула меня жена.
– Это ты, batuska - батюшка?
– окликнули меня дети.
– Да, это я, - ответил я.
– Нашел одного друга, и он одолжил мне рубль и 75 копеек, за которыми я уходил. Отпала нужда мне продаваться. Остается лишь хорошо работать, чтобы расплатиться с этим славным другом.
Полно, чего уж. Я старался казаться веселым. Но сердце мое было отравлено смертью. Короче, это продолжалось недолго. В тот же день меня арестовали. Онисим - я думал, что его убил - был только оглушен. Он вернулся в деревню и все рассказал. Меня бросили в тюрьму и пять лет продержали без суда; затем я предстал перед les soudies - les juges (фр.) - судьями. Приняли во внимание мои признания и вместо того, чтобы осудить меня на 10 тысяч палочных ударов, чего я ожидал, помиловали и отсылают на рудники.
– Отправляемся завтра; так, месье?
– спросил заключенный моего провожатого.
– Да, - ответил тот.
– Тем лучше. Я осужден на работы в медных рудниках, а там, говорят, долго не живут.
Я предложил ему два рубля.
– Ох!
– сказал он.
– Не теперь бы стоило мне их давать, а когда становой давил на меня; раньше, чем я задумал убить Онисима.
И он снова уселся на свою скамью.
Я положил два рубля возле него, и мы вышли.
Надзиратель открыл нам другую камеру. Условия в ней были те же. Заключенный сидел на такой же скамье, прикованный так же; только это был молодой и красивый малый 22-23 лет. Мы задали ему те же вопросы, что и предыдущему, и, как предыдущего, ответы на них его не затрудняли.
– Зовут меня Григорий, - оказал он.
– Я сын богатого крестьянина из Тульского уезда. Не пьяница, не лентяй, не игрок. Отец и мать мои - рабы, но как лучшие хлебопашцы графа Г*** они обрабатывали не три d'eciatines - десятины, как все, а 10, 20, 30 - до 100 десятин земли. Они нанимали работников мелкого соседнего помещика, который не знал, к чему приложить руки своих крестьян, и сколотили небольшое состояние. Я влюбился в дочь одного из наших соседей: в самую красивую девушку деревни. Пожалуй, я не прав, говоря, что влюбился; мне кажется, что я любил ее всегда. Мы выросли вместе, и, когда ей исполнилось 19, а мне 20 лет, наши родители договорились, что мы поженимся.
Каждый год говорили, что граф Г*** приедет в имение, и мы все время ждали его, чтобы получить у него брачное свидетельство, без которого поп отказывался нас венчать. Но, вместо него, приехал управляющий. Мы с отцом сразу же побывали у него. Граф наделил его всеми полномочиями. И, таким образом, достаточно было его разрешения, чтобы нас обвенчали. Принял он нас хорошо и пообещал все, о чем мы его просили. Через неделю. Когда он, в свою очередь, пришел к нам, мы напомнили об его обещании. На этот раз он ограничился ответом: «Посмотрим». Мы особо не беспокоились, потому что Варвара [133]
133
Barbe - одно из самых распространенных в России женских имен. (Прим. А. Дюма.)
В третий раз напомнили ему о себе, но он грубо меня оборвал: «А рекрутский набор! Или вы об этом не думаете?» «Но, - ответил я, - мне скоро 22 года; le mir - мир [134]– никогда не додумался бы до предписания отправить меня в солдаты через два года после того, как я достиг призывного возраста. Да и в деревне для этого достаточно лентяев и бродяг». «Без меня пусть мир решает, что хочет, но раз я здесь, значит, распоряжаюсь я, и я, по своему усмотрению, могу назначить в рекруты того, кого надо». Я пошел поделиться с Варварой своими страхами и нашел, что она опечалена и обеспокоена больше, чем я. Начал расспрашивать ее, что с ней, но она ничего не отвечала, только заливалась слезами. Я отчаялся, чувствуя, что над нами нависла беда. В ближайшее воскресенье управляющий собрал всю деревню. Он объявил, что, кроме обычного, по случаю войны, требуется дополнительный рекрутский набор и что поэтому, вместо восьми император потребовал выделить 23 человека от каждой тысячи населения, правда 15 из них освобождались от службы немедленно по окончании войны. В результате, он приказал старосте принести ему список рекрутов и ополченцев. Я побежал к Варваре и снова увидел ее в слезах. «Ох!
– сказала она.
– Уверена, что этот проклятый управляющий запишет тебя». «Что заставляет тебя так думать?» - спросил я. «Ничего, - отозвалась она.
– Заяц перебежал мне дорогу». Большего услышать мне от нее не удалось. В тот же день староста огласил список новобранцев. Варвара не ошиблась. Меня не было среди рекрутов, но я значился пятым в описке ополченцев. Я вернулся домой в отчаянии. Мой отец побывал у управляющего и предложил ему за мое освобождение от службы до 500 рублей. Тот отказал. Отъезд назначили на послезавтра. Отправлялись на рассвете. Накануне отъезда мы с Варварой пошли прогуляться на луг, где детьми очень часто собирали цветы. Чтобы попасть на луг, нужно было перейти деревенский мостик, переброшенный через узенькую, но глубокую речку. Варвара остановилась посредине моста и печально склонилась над быстрым или, вернее, клокочущим ее течением. В этом месте, говорили, глубокий омут. Я видел, что по щекам девушки катятся слезы и, одна за другой, капают в водоворот. «Послушай, Варвара, - сказал я, - ты от меня что-то скрываешь». Она ничего не ответила. «Откройся», - повторил я. «Секрет в том, что мы больше не увидимся, Григорий». «Почему? Я не рекрут, я ополченец. Окончится война, ополченцы вернутся домой. Не всех убивают на войне, живые возвращаются. Конечно, я вернусь, Варвара, через год-два. Я люблю тебя, ты любишь меня; наберись мужества дождаться меня, и мы еще будем счастливы». «Мы больше не увидимся, Григорий!» - сказала она второй раз. «Но, наконец, откуда такое жуткое предчувствие?» «Если ты меня любишь, то знаешь, что ты должен сделать, Григорий?» - спросила она, бросившись ко мне в объятья. «Если я тебя люблю! Ты об этом спрашиваешь!» И я прижал ее к груди. Она взглянула на водоворот, вся прижавшись ко мне. «Ты должен туда меня бросить», - сказала она. Я вскрикнул. «Да, бросить меня туда, - повторила Варвара, - и я не буду принадлежать другому». «Другому! Не понимаю тебя. Почему ты должна быть не со мной, а с другим?» Она молчала. «Ну, говори же!
– сказал я.
– Ты же видишь отлично, что я схожу с ума». «Значит, ты ни о чем не подозреваешь?» «Что, по-твоему, я должен подозревать?» «И тебя ничто не настораживает?.. Нет, лучше мне замолчать, и будь, что будет». «Лучше тебе говорить, потому что ты начала говорить». «Ох, боже мой!» И она разрыдалась. «Варвара, - сказал я, - клянусь тебе, если ты мне сейчас же все не расскажешь, то я брошусь в омут на твоих глазах. Уж если суждено тебя потерять, то лучше покончить со всем сразу». «Но твоя смерть не предупредит моего бесчестья и не отомстит за него». Я закричал от бешенства. «А, ты начинаешь догадываться, - сказала она; - он любит меня и хочет, чтобы я стала его любовницей. И ты уезжаешь, потому что он меня любит: я же ему отказала. Если бы я согласилась, то ты не уезжал бы. «О, подлый!» Я заметался взглядом вокруг себя. «Что, что ты ищешь?» «А!..» Я увидел то, что искал: крестьянин, который поправлял мост, оставил свой топор торчать в недоотесанном бревне. «Что ты собрался делать, Григорий?» «Пресвятой девой клянусь тебе, Варвара, что он умрет от моей руки». «Но тебя убьют, если ты убьешь его!» «Пусть, мне все равно!» «Григорий!» «Я поклялся, - крикнул я, поднимая топор к небу, - и клятву исполню, а если меня убьют - пусть, я отправлюсь туда же, и буду ждать тебя там, где рано или поздно, но соединяются наверняка». С топором в руке я бросился к деревне. «Григорий!
– окликнула Варвара.
– Ты хорошо подумал?» «Ох, да!» И я побежал дальше. «Тогда, - крикнула она, - буду ждать тебя. Прощай, Григорий!»
134
Совет коммуны. (Прим. А. Дюма.)
Я возвращался весь всклоченный. В сумерках разглядел мост, уже размытый ночной мглой; услыхал всплеск от тела, падающего в воду и что-то еще, похожее на слова прощания. Мои глаза обшарили мост. Он был пуст… С того момента не знаю больше, что со мной происходило; пришел в себя в камере. Я был весь в крови… Уверен, что убил его… О, Варвара, Варвара! Тебе недолго меня ждать, иду!
И молодой человек, рыдая и крича от отчаяния, бросился ничком на скамью.
Надзиратель открыл третью дверь, и мы вошли в третью камеру. Ее занимал человек лет сорока, сложенный как Геркулес. У него были черные глаза и черная борода, но какое-то огромное горе выбелило его волосы преждевременной сединой. Сначала он не хотел отвечать, говоря, что находится не перед судьями, и что общение с ними, слава богу, закончилось; но ему объяснили, что я - иностранец, француз, и тотчас, к моему великому удивлению, он отозвался на великолепном французском языке:
– Тогда другое дело, месье; тем более, что это будет недолго.
– Но, - спросил я его, приступая к беседе, - как вы научились говорить по-французски, да еще так чисто?
– Все очень просто, - ответил он; - я принадлежу владельцу завода; нас троих он отправил во Францию, и мы учились в Париже, в техническом училище. Когда уезжали, нам было по 10 лет. Один из нас там умер, и, после восьми лет учебы, мы вернулись вдвоем. Мой товарищ стал химиком, я - механиком. Восемь лет в Париже мы жили, как все молодые люди, как равные нашим товарищам по училищу, и забыли, что мы - несчастные рабы. Здесь нас быстро заставили об этом вспомнить.