Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию
Шрифт:
– Ох! Какая страшная тоска! Мое сердце, кажется, лопнет, не может же оно разлететься совсем!
В таком состоянии он просил Даля поддержать его, менял позу, велел сдвинуть подушку выше или ниже и, не давая закончить с этим, останавливал помощь, приговаривая:
– Хорошо! То, что надо! Хорошо! Так, очень хорошо!
Или:
– Погоди, погоди, этого не нужно; только немного поддержи меня рукой!
И один раз он спросил:
– Даль, кто у моей жены?
– Много отважных сердец, которые разделяют твои страдания; прихожая
– Спасибо, - отозвался Пушкин.
– Пойди сказать моей жене, что все хорошо; без этого еще надумает что-нибудь хуже того, что ей выпало.
И, в самом деле, людей, лично прибывших за новостями о Пушкине, и присланных за таковыми, было столько, что дверь прихожей, расположенной рядом с кабинетом поэта, постоянно открывалась и закрывалась. Раненого шум беспокоил. Эту дверь заперли и открыли ведущую в людскую; таким образом, только близкие люди попадали в столовую.
В другой раз Пушкин спросил:
– Который час?
– Десять часов вечера, - ответил Даль.
– Боже мой, мне… еще долго так страдать?
– закричал Пушкин.
– Смилуйся… скорей… скорей!.. когда конец?.. скорей… скорей…
Он приподнялся, но, будто его толкнули, снова упал как подкошенный, со взмокшими висками.
Когда боль торжествовала над ним, или когда тоска высшей пробы, о которой он говорил, становилась невыносимой, он делал призывные знаки рукой и почти неслышно стонал.
– Увы, мой бедный друг!
– говорил ему Даль.
– Нужно страдать. Только не красней за свою боль, жалуйся, это тебе пойдет на пользу.
– Нет, нет, - отвечал раненый; меня услышала бы жена, и были бы насмешки, что такой вздор, как боль, лишил меня силы воли.
К пяти часам утра боли усилились, и беспокойство перешло в ужас. Только тогда Арендт объяснился определенно; он сказал, что все кончено, и что раненый не протянет суток. Пульс падал, руки коченели, глаза были закрыты; он двигал руками только для того, чтобы медленно и безмолвно взять лед и потереть им лоб. В два часа после полудня он открыл глаза и спросил du maroska - морошки. Морошка - плоды [ягода], нечто среднее между нашей ежевикой и нашей садовой малиной. То, что он просил, принесли. Довольно глухим голосом:
– Попросите войти мою жену, - сказал он, - я хочу, чтобы она дала мне ягод.
Она вошла, встала на колени перед раненым, предложила ему две-три десертные ложечки приготовленных ягод и прижалась щекой к его щеке. Тогда Пушкин погладил ее волосы и сказал:
– Все хорошо! Хорошо! Все идет к лучшему; ничего такого не будет, идет…
Светлое выражение его лица, твердый голос ввели молодую женщину в заблуждение. Она вышла почти успокоенной.
– Сейчас вы его увидите, - сказала она прибывшему доктору Спасскому.
– Милостью свыше, ему лучше; он не умрет.
А в минуту, когда она это говорила, смерть приводила в исполнение вынесенный окончательно приговор. С воспринятой уверенностью, что Пушкину лучше,
– Начинается агония.
Однако мысли еще казались ясными. Лишь время от времени их затемняло забытье. Один раз он взял руку Даля и, сжав ее, сказал:
– Подними же меня, и давай - выше, выше!
Было ли это началом бреда? Было ли это стремлением к богу? Пришел в себя и, глядя на свою библиотеку, продолжал:
– Мне кажется, что я взбираюсь с тобой по этим полкам и книгам очень высоко, очень высоко! И у меня кружится голова.
Немного погодя, не открывая глаз, он нащупал руку Даля и сказал:
– Ну, идем же, ради бога! Идем вместе.
Даль, рискуя причинить излишнее страдание, взял его тогда обеими руками и приподнял. Вдруг, словно пробужденный этим движением, он открыл глаза, его лицо прояснилось, и он сказал:
– Ах! Все кончено, значит; я ухожу… ухожу… Затем, снова откинувшись на подушку:
– Едва дышу, - добавил он; - задыхаюсь.
Это были его последние слова. Дыхание его груди, до тех пор спокойное, сделалось порывистым и вскоре совершенно прекратилось; стон вышел из его груди, но такой легкий, такой спокойный и такой слабый, что никто из присутствовавших его не услышал. Это было, однако, самое последнее.
– Все?
– спросил Жуковский после минуты молчания.
– Все кончено, - ответил Даль.
Это случилось 29 января 1837 года, было без четверти три часа после полудня. Пушкину не было еще 38 лет.
Теперь, когда Пушкин умер, вот что происходило дальше. Жуковский решил заказать посмертную маску своего друга. Послали за формовщиком, и слепок был сделан. Смерть еще не успела изменить черты его выразительного лица. Слепок передавал облик человека спокойного и грандиозного.
Потом распределили между собой хлопоты, связанные с этой смертью, и те, что следовали за ними. Княгиня Вяземская и мадам Загряжская не отходили от вдовы. Другие занялись подготовкой к похоронам.
На следующий день друзья поэта - Даль, Жуковский, Виельгорский и Тургенев положили его в гроб. В течение всего времени, пока гроб был выставлен в доме, надевшем траур, этот дом постоянно был полон. Свыше 10 тысяч человек нанесли поэту последний визит. Только не слышно было рыданий: одни потеряли родного человека, многие - друга, все потеряли великого поэта.
Траурную мессу служили 1 февраля. Вся аристократия Санкт-Петербурга, все русские министры и иностранцы присутствовали на ней. Затем, по окончании мессы, гроб перенесли в склеп, где он должен был дожидаться вывоза за город. В 10 часов вечера З-го февраля собрались снова и отслужили последнюю мессу. Далее, в полночь, при свете луны, так часто им воспеваемой, которая, казалось, печально освещала последний путь поэта, поставили гроб на сани, и сани поехали; гроб сопровождал один Тургенев.