«Из пламя и света»
Шрифт:
Вечером в одном из отделов Департамента военных поселений, уже после окончания занятий, чиновники все еще продолжали жечь казенные свечи и поспешно что-то писали и переписывали, сидя за своими столами.
Молодой чиновник Раевский, из числа помощников его превосходительства, ходил между столами, отбирая уже написанные листки. Содержание их не имело ничего общего с делами департамента, что можно было заметить с первого же взгляда, потому что на листах и листочках
Чиновник Раевский пересчитал листки и рассовал их по своим карманам.
— Спасибо, господа! — сказал он.
— Не за что, Святослав Афанасьевич! Не за что! Стихи уж очень хорошие… Справедливые стихи!
Под гул этих возгласов Раевский выходит из департамента, берет извозчика и, доехав до кондитерской Вольфа, вбегает в ее гостеприимные двери.
— Вот! — говорит он быстро, подходя к одному из столиков, где его ожидает несколько человек. — Здесь пятнадцать списков!
Несколько рук протягиваются к нему.
— К ним есть добавление! — говорит Раевский.
— Читайте его, читайте!
— Здесь есть артист, пусть он прочитает.
Известный многим из присутствующих трагик петербургского театра берет список. Посетители встают от столиков и, окружив его, в потрясенном безмолвии слушают обличительные слова грозного стихотворения:
Вы, жадною толпой стоящие у трона,Свободы, Гения и Славы палачи!..Когда он кончает, все обступают Раевского.
— Кто написал эти стихи? Кто автор? Где он? Кто этот поэт?
— Лермонтов, Лермонтов! — отвечает Раевский, уже торопясь в другое место.
— Гусар лейб-гвардии! И неужели ему только двадцать два года?
— Я сегодня же повезу это Одоевскому!
— Надо прочитать их Жуковскому!
— Жуковский убит горем, прочитаешь ему потом.
— Как вы назвали поэта?
— Лермонтов! Лермонтов! — повторяет, торопясь, Раевский и выходит на улицу.
— Господин чиновник! — вкрадчиво говорит, направляясь к нему, полицейский.
Но «господин чиновник» уже исчез.
Теперь он ехал к Мишелю, чтобы скорей, скорей рассказать ему обо всем.
А по всему Петербургу — и в частных домах и в местах общественных — люди, потрясенные тягчайшей утратой, читали, слушали и переписывали лермонтовские стихи на смерть Пушкина.
ГЛАВА 11
В кабинете плотно задернуты шторы. Две свечи, зажженные в канделябре, поставлены так, чтобы свет их не мешал Михаилу Юрьевичу. Ваня неслышно двигается по комнате, прибирая разбросанные кое-где вещи и листы полуисписанной и еще чистой бумаги.
Вот он наклоняется, поднимает с пола страничку, вырванную из записной книжки, бережно подносит ее к свече и читает что-то, тихо шевеля губами и постепенно переходя на шепот.
Дверь, ведущая в кабинет из гостиной, осторожно приоткрывается, и Елизавета Алексеевна, заглянув в комнату, спрашивает тихонько:
— Спит?
— Так точно, — шепчет Ваня, на цыпочках подходя к ней.
— Доктор-то прописал спокойствие, — строго говорит бабушка. — Ты смотри не тревожь.
— Никак нет. Нешто можно-с!..
— А ежели спросит меня, доложи.
— Слушаю-с.
— Ах, Миша, Миша!.. — вздыхает бабушка и со вздохом осторожно закрывает дверь.
Ваня достает из-за пазухи ту же страничку и продолжает шепотом читать ее, с трудом разбирая слова. Потом он делает паузу, перевертывает старую бумажку, всю перечеркнутую, выброшенную для сжигания, и, найдя, наконец, наиболее разборчивое место, читает медленно:
…Мне жизнь… мне жизнь… все как-то коротка..И все боюсь, что не успею я..Свершить чего-то!..Он так старается разобрать и понять эти слова, что не замечает, как постепенно начинает читать громче, и не видит, что голова Михаила Юрьевича слегка повертывается на подушке и он внимательным взором смотрит на своего камердинера и денщика.
— Ну что, брат, скажешь? Плохо написано!
Ваня с испугом оборачивается:
— Михал Юрьич, потревожил — виноват!
— Нет, я сам проснулся. Это уж давно написано, лет шесть назад. Теперь, надо думать, лучше бы, легче написал… об этом…
Лермонтов снова закрывает глаза.
Но в эту минуту в коридоре слышатся чьи-то твердые шаги, тихое позвякивание шпор, и Монго Столыпин, войдя, быстро сбрасывает на руки подбежавшего Вани шинель, кивер и перчатки.
— Кто там, Ваня, не вижу? — не оборачиваясь, спрашивает Лермонтов. — Ежели Святослав Афанасьевич, впусти.
— Никак нет, Алексей Аркадьевич из Царского, — весело отвечает Ваня, питающий к Столыпину неизменное уважение и восторг.
— А, Монго! Ты из полка? За мной?
— Узнать о тебе. Что это с тобою происходит? В полку болтают всякий вздор.
Он подсаживается к Лермонтову на край дивана и заглядывает в его лицо.
— Болеешь? Давно?
— После его похорон, — тихо ответил Лермонтов.
— А чем болен?
— Тоской, Монго, отчаянием. Горечью и злостью.
— Непонятно…
— А ты пойми! В России жить было можно и писать можно оттого, что у нас Пушкин был. А теперь? Как нам жить, когда его у нас нет? Мне кажется, я никогда больше писать не смогу. Все равно — он уж не прочтет.
— Пожалуйста, Мишель, — строго говорит Столыпин, щурясь на свет, падающий ему прямо в лицо, — возьми себя немедленно в руки и прогони подальше свое отчаяние. Кому оно нужно?