Из разговоров на Беломорстрое
Шрифт:
– Вы думаете, я - испуганный интеллигент, - заговорил он изящным столичным выговором, - который боясь разоблачений, только и может говорить невинные пошлости? А вот и нет! Я не буду говорить, что такое техника вообще. Я вам скажу, что такое техника здесь, у нас на Беломорстрое. Вы знаете, что я вам скажу? Ежедневно, вернее еженощно вы слышите как по всему Беломорстрою раздаются - и на дворе, и в домах - тягучие и плаксивые, но в то же время бодрые и даже маршеобразные мелодии фокстрота Эта штука вся состоит из однообразной ритмической рубки, как бы из толчения на одном месте, но вся эта видимая бодрость и четкость залита внутри развратно-томительной, сладострастно анархической мглой, так что снаружи весело и бодро, а внутри -
"В чем дело, к чему это словоизлияние?" - думал я
– Сейчас будет все ясно, - как бы отвечал на мои мысли изящный оратор - Мы и наша работа - фокстрот. Мы - бодры, веселы, живы, наши темпы резкие, броские, противоположность всякой вялости. Но внутри себя мы пусты, ни во что не верим, над всем глумимся и издеваемся. Нам все равно что подписывать и за что голосовать. Мы - вялы, анархичны, развратны, мы млеем, дрожим, сюсюкаем, и все там, в глубине, расхлябанно, растленно, все ползет, липнет, болезненно млеет, ноет, развратно томится, смеется над собственным бессилием и одиночеством. Беломорстрой, вся эта колоссальная энергия строителей, это - наш интеллектуальный и технически-выразительный, производственный и социальный фокстрот. Наша ритмика - бодрая, свежая, молодая; и наши души - пусты, анархичны и развратны. У нас на Беломорстрое - томительно, бодро, жутко, надрывно, весело, пусто, развратно.
– Это, милейший, - прервал я его, - вы говорили в старое время в московских салонах. Тогда это звучало романтично. Отдавало Шопенгауэром, Вагнером, Листом. А теперь...
– А разве у нас сейчас не романтизм?
– подхватил говоривший - Разве мы не энтузиасты? Разве мы не влюблены в производство?
– Позвольте, - удивился я, - вы сами сказали, что вы ни во что не верите...
– Извиняюсь?
– самодовольно ответил оратор.
– Романтизм - что такое? Романтизм, это - то когда все объективные ценности разрушены, а осталась только их психологическая реставрация. Тогда-то их и начинают переживать изнутри и проецировать эти переживания на умерший объективный мир. Когда умирали Средние века и развивалась светская, торгашеская буржуазия, а вся благородная знать была волею истории втянута в это мировоззрение, появился романтизм, байронизм, Шопенгауэр и пр. Все эти байронисты волей-неволей служили, работали, думали вместе с буржуазией (пользуясь ее наукой, техникой, учением, учением о всеобщем бездушном механизме и пр.), но они отличались от нее чувством гибели великого прошлого и превращением его только в одно субъективное томление. Философия Шопенгауэра, это умственный фокстрот эпохи господства буржуазии. Ну, а мы - кто такие? Мы не теряли средневековье, мы - мещане, мы - потеряли свой домашний уют, печечку потеряли, самоварчик, квартирку, пухленькую женку, купончики. И мы не можем забыть этих дражайших нашему сердцу и все же как-никак объективных ценностей. Вместо них у нас сейчас, на Беломорстрое, только томление, потому что объективно мы втянуты в огромное строительство и в созидание социализма, как 100-150 лет назад были втянуты в чуждое нам строительство промышленного капитализма. Ну, вот вам теперь и все понятно. Фокстрот, это и есть наш романтизм. Это - единственный романтизм, на который мы способны. Мы - романтики!
– Это - философия вредительства!
– раздались голоса - Вас нужно изъять.
– Власти думают иначе, - бойко отвечал оратор.
– Лучше Канал с фокстротом, чем ортодоксальное благонравие без Канала.
– Да кто же, по-вашему, строит-то Канал?
– запальчиво спросил я.
– Гнилая интеллигенция!
– был ответ.
– Которая живет по способу фокстрота?
– И проводит политику партии!
– А рабочие?
– Рабочие на Канале - или шпана или колхозники. Первые жили всегда фокстротно, а вторых - мы научили теперь
– Слушайте, товарищ, - уже не улыбаясь и без дружеских нот заговорил Абрамов - Если бы я близко вас не знал и если бы я действительно думал, что вы потеряли пухленькую женку и купончики и втянуты в чуждое вам строительство и что от этого-то и зависит ваш энтузиазм, ваш фокстротный романтизм, я... я бы на вас донес. Я бы сделал мотивированное донесение о вашем вредительстве и агитации. Ведь это же дико! Это - чудовищный цинизм и разложение!
Тот, пожимая плечами, разводил руками, вздыхал и - улыбался в ответ.
– Ведь это не ваши взгляды..
– бормотал я себе под нос.
– Это - ваш философский анализ...
Оратор продолжал пожимать плечами и улыбаться.
– Факт на лицо, - сказал он - Буржуазия, контрреволюционная, разложившаяся, гнилая интеллигенция - строит первый по размерам в мире Канал, строит в полтора года 11 шлюзов, 18 плотин, 40 дамб, 200-верстный водный путь среди непроходимых лесов, болот, гор - во славу мирового коммунизма.
– Да неужели же вы думаете, - набросился я, - что это возможно только в результате физического принуждения7
– Но разве я говорил о физическом принуждении? Наоборот, я говорил о романтизме. А ведь всякий романтизм есть, прежде всего, воодушевление.
– Но ваш романтизм есть романтизм разврата; это - энтузиазм, родственный алкоголизму, эротомании и пр.
– Да чего же вы, в самом деле, хотите от нас, от всех, кто строит Канал?
– оживленно возражал оратор.
– Ведь вы же не утопист?
– Я не утопист.
– А тогда - как же вы можете думать, что вся эта бездомная, размагниченная орава, оторванная революцией от родных домов, от семьи, от элементарного человеческого уюта, вся эта разноголосая, растрепанная масса людей и людишек, выбитая из своей колеи, потерявшая свою идею и свой путь и волею истории пересаженная в несколько лет из тысячелетней азиатской деспотии в активный коммунизм, - как же вы можете думать, что она и всерьез настроена коммунистически? Я не понимаю, как, по-вашему, она должна себя вести и чувствовать?
– Но вы сейчас это так расписали, - сказал я, - что у вас не получится даже и фокстротного романтизма, а получится только эксплуатация негров в Америке.
– А вот тут-то вы и ошибаетесь. Эта масса вовлечена в огромную стройку и заражена энтузиазмом.
– Энтузиазмом разврата?
– Энтузиазмом строительства в условиях внутреннего опустошения духа после революционных потрясений.
Я замолчал.
В комнате тоже все что-то смолкли. На несколько мгновений воцарилась какая-то подозрительная тишина.
– Ах, надоели эти панихиды!
– заговорил еще один, уже последний оратор из неговоривших, девица-чертежница отказалась говорить.
– И все вы, товарищи, ноете, все вы кого-то отпеваете. Ведь это же заупокойный вопль, что мы сейчас слышим. Давайте я вам скажу что-нибудь повеселее. Тем более я - последний из неговоривших.
– Но мы ведь еще не ответили на предыдущую речь, - сказал Абрамов.
– Пусть говорит Борис Николаевич, - ответил я, указывая на нового оратора.
– На предыдущую речь мы с вами еще ответим.
Борис Николаевич, инженер-механик и большой любитель художественной литературы, произнес следующее:
– Я не хотел говорить, потому что был вполне уверен в банальности своего взгляда. Я думал, что его выскажут прежде всего. Но вот больше уже некому говорить, а взгляд этот не только никем из говоривших не был намечен, но проповедовалось такое, что в корне его исключало. Однако сейчас, после того, как здесь было высказано столько умных слов, я тоже постараюсь этот банальный взгляд облечь в возможно более умные формы, хотя, впрочем, потребность в этих последних у меня более глубокая и, должен признаться, не все тут продумано мною до конца.