Из сборника 'Оборванец'
Шрифт:
Губы ее дрожали, но она кивнула мне с небрежной развязностью и пошла по тропинке вниз.
А я сидел под снегом и солнцем еще несколько минут после ее ухода. Потом постоял у горящих кустов дрока. Раздуваемое ветром пламя и синий дым казались живыми и были очень красивы. Но они оставляли на земле черные скелеты вместо веток.
"Ничего, - подумал я, - через неделю-другую из-под них начнут пробиваться к солнцу зеленые побеги. Такова жизнь! Она вновь и вновь рождается из смерти и уничтожения. Да, удивительная она, наша жизнь!"
МАННА
Перевод Г. Журавлева
1
Зал мирового суда в Линстоу был переполнен. Чудеса случаются не каждый день, и не каждый день приходских пасторов обвиняют в воровстве. Все те, кто сомневается в жизнеспособности нашей древней религии, могли бы порадоваться, видя такую заинтересованность. Люди, которые никогда не покидали своих ферм, прошли пешком целых три мили, чтобы присутствовать на суде.
– Ну и дела! Столько людей!
На что миссис Редленд ответила:
– Совсем как в церкви в воскресенье.
Женщин здесь, правда, было больше, чем мужчин, потому что они благочестивее и еще потому, что за последние два года большинству из них пришлось расстаться с изрядным количеством масла, цыплят, уток, картофеля и других благ земных, которые забирал у них пастор. Поэтому они проявляли законный интерес к этому делу и сидели на суде, негодуя в меру понесенных ими убытков. Они пришли из Троувера, что в двух милях от Линстоу, деревушки, расположенной на вершине холма, с отлично сохранившейся колокольней, тогда как здание церкви потеряло свой облик после образцовой реставрации; некоторые пришли даже с берега Атлантики, который лежит еще дальше, за грядой меловых холмов, откуда другие квадратные церковные башни видны на фойе серого январского неба. Случай был единственный в своем роде, и его остроту усиливало соперничество двух церквей. Между господствующей церковью и протестантской общиной в Троувере не было слишком горячей дружбы, и, расставаясь со своими приношениями, паства первой утешала себя тем, что в противном случае бедность пастора стала бы объектом насмешек протестантов (тоже присутствовавших в этот день на суде). Дело, конечно, не в том, что паства ставила ему в заслугу его бедность. Это было бы глупо, тем более, что, как утверждала молва, финансовые затруднения пастора были вызваны его верой в акции. Попытку улучшить свое пусть скромное, но надежное положение игрой на бирже прихожане не сочли бы предосудительной, если бы она увенчалась успехом, но неудачи заставляли пастора прибегать к их маслу, их картофелю, их яйцам и цыплятам. В этом приходе, так же, как и в других, никто не оспаривал изречения "Удача - лучший путь к преуспеянию", ни у кого в деревне также не было неестественной склонности оспаривать право каждого человека стремиться к богатству.
Однако ничто так не раздражает, как человек, которого вы вправе о чем-то просить, но который сам начинает просить что-то у вас. Вот почему длинная, худая фигура пастора в черной одежде, такая прямая, точно он проглотил при рождении аршин, его узкое; лишенное растительности, бледное, изможденное лицо с рыжими бровями и глазами, которые, казалось, то загорались, то потухали, его рыжие с проседью волосы под позеленевшей от времени шляпой, его резкий, повелительный голос, отрывистый, невеселый смех - все это действовало прихожанам на нервы. Его лающие слова: "Мне нужен фунт масла... заплачу в понедельник", "Мне нужна картошка... скоро заплачу!" раздавались слишком часто в ушах тех, кто до сей поры получил от пастора за свои продукты лишь духовное возмещение. По временам некоторые циники говорили: "Вот еще! Я сказал ему, что все свое масло отвез на рынок", или: "У этого пастора нет совести. От меня-то уж он цыплят не получит". И все-таки нельзя было допустить, чтобы он и его старая мать умерли с голоду по вине прихожан - это принесло бы слишком много радости "той стороне". А другим способом избавиться от своего пастора они не хотели, хотя бы потому, что на поддержание его ими уже были затрачены средства. Сделку, в которую оказались вовлеченными и церковь и общество, скрепили деньги. Профессиональное поведение пастора было безупречным, проповеди - долгими и пылкими; он всегда был готов исполнять свои многочисленные обязанности венчания, крещения, отпевания, - и это был его единственный доход, так как он уже задолжал прихожанам больше, чем ему причиталось по должности. Лояльность его паствы напоминала лояльность членов некоего важного общества, которому угрожает опасность.
Ходили слухи, что в доме пастора царит ужасная нужда. Благополучный вид этого красного кирпичного здания, окруженного лавровыми кустами, никогда не цветущими, был как бы иронией над тем, что происходило внутри. Говорили, что старая мать пастора, которой было восемьдесят лет, совсем не вставала этой зимой с постели, потому что в доме не было угля. Так она и лежала, а ее три птички летали на свободе и пачкали повсюду, так как ни она, ни ее сын никогда не закрывали клетки... Единственной служанке, по-видимому, никогда не платили. Торговцы больше не отпускали пастору товаров, потому что не могли получить за них деньги. Большая часть мебели была продана; пыли накопилось столько, что она заставляла чихать. "Дальше и ехать некуда, понимаете ли!"
С маленькой корзинкой в руке пастор методически собирал продукты для своего стола три раза в неделю, обещая заплатить в понедельник и соблюдая воскресенье как день отдохновения. Казалось, в его сознании постоянно жила вера в скорое повышение курса его акций; в то же время он считал своим священным правом получать поддержку. И было весьма трудно отказывать ему в ней. Почтальон дважды видел его на железнодорожных путях, которые проходили внизу, под самой деревней: "Стоит без шляпы, понимаете ли, как потерянный!" Этот рассказ о пасторе, стоящем на рельсах, производил сильное впечатление на тех добрых людей, которые любят страшные истории. Эти люди говорили: "Я совсем не удивлюсь, если с ним что-нибудь такое стрясется не сегодня-завтра!" Другие, не столь романтически настроенные, качали головами и уверяли, что, пока жива его мать, ничего он над собой не сделает. А некоторые, более набожные, утверждали, что он никогда не пойдет против священного писания и не подаст такого дурного примера.
2
В то утро зал мирового суда напоминал церковь в день чьей-нибудь свадьбы, так как жители Троувера пришли в парадной темной одежде и расселись согласно своей вере: "церковь" - в правой, а "община" - в левой части зала. Они представляли собой то большое разнообразие типов при однообразии костюмов, которое в далекой провинции все еще встречает наблюдатель; почти у всех рты были приоткрыты, а глаза, полные напряженного внимания, застыли на судьях. Трое судей: сквайр Плейделл в кресле, доктор Баккет слева от него и почтенный Келмеди справа - впервые появились перед большинством присутствовавших в роли представителей закона. Любопытство вызывалось не только ходом судебной процедуры, но и видом истца, мелкого булочника из города, откуда деревня Троувер получала все необходимое. Усатое лицо этого человека и его лысая голова привлекали всеобщее внимание до тех пор, пока не началось слушание дела и не появился сам пастор. В своем черном пальто он прошел вперед и остановился, как будто немного ошеломленный. Затем, повернув изможденное лицо к судьям, отрывисто произнес:
– Доброе утро! Сколько народу! Констебль, стоявший позади него, пробормотал:
– Пройдите, пожалуйста, к скамье подсудимых, сэр. Пастор прошел к деревянному сооружению, внутри
которого стояла скамья подсудимых.
– Совсем как кафедра проповедника, - сказал он и засмеялся своим лающим смехом.
По залу пробежал оживленный шепоток, как будто утрата им ореола священника вызвала симпатию к нему, и глаза всех остановились на этой высокой, тощей фигуре и рыжей с проседью голове.
Встав на свидетельское место, истец дал следующие показания:
– Ваша честь, в прошлый вторник днем мне случилось самому ехать на моей тележке через Троувер к тем домам, что повыше оврага; я вошел в дом миссис Хани, прачки, а тележку оставил на улице, я так всегда делаю. Ну, я немножно поболтал с ней, а когда вышел из дому, смотрю: этот джентльмен отходит и идет впереди. Посмотрел я в тележку и думаю себе: "Странно! Здесь только две булки... может, я по ошибке оставил две в доме?" Захожу к миссис Хани и говорю: "Не оставил ли я вам по рассеянности две штуки вместо одной?" "Нет, - говорит.
– Только одну... вот она!" "Так вот, - говорю, - когда я шел к вам, у меня их было четыре, а сейчас только две. Странно!" "Может, вы по дороге обронили одну?" - говорит она. "Нет, - говорю, - я посчитал их". "Странно, - говорит она, - может, собака схватила?" "Может, - говорю, только единственный, кого я вижу на дороге, так это вон его". И я указал на этого джентльмена. "Ой!
– говорит миссис Хани, - так это же наш пастор". "Да, - говорю, - как мне не знать его, если он мне должен деньги вот уже восемнадцать месяцев. Поеду-ка я вперед", - говорю. Так вот, еду я вперед и подъезжаю к этому джентльмену. Он поворачивает голову и смотрит на меня. "Добрый день!" "Добрый день, сэр, - говорю я.
– Вы не видели булки?" Он вытаскивает булку из кармана. "Поднял с земли, - говорит.
– Видите, грязная. Но годится для моих птичек! Ха-ха!" "Ага, - говорю, - вот оно что! Теперь понятно!" Я сохраняю спокойствие, а сам думаю: "Это немного легкомысленно с вашей стороны. Вы должны мне один фунт, восемь шиллингов и два пенса вот уже почти два года; я больше не надеюсь получить эти деньги, но, видно, вам этого еще мало! Очень хорошо, - думаю я, - посмотрим! И мне наплевать, пастор вы или нет!" Я обвиняю его в том, что он взял мой хлеб.
Булочник замолчал и стал вытирать грязным платком лицо и огромные рыжеватые усы. Неожиданно пастор подал голос со скамьи подсудимых: "Кусок грязного хлеба... покормить птиц. Ха-ха!"
На мгновение воцарилась мертвая тишина. Затем булочник медленно произнес:
– Но это еще не все. Я заявляю, что он сам ел этот хлеб. У меня есть два свидетеля.
Председательствующий, проведя рукой по своему суровому, настороженному лицу, спросил:
– Видели вы какие-нибудь следы грязи на булке? Подумайте, раньше чем ответить!