Из сборника 'Смесь'
Шрифт:
Трудно с уверенностью сказать, обсуждался ли вопрос "река или "дом" с ирландским терьером, его постоянным собеседником. Но, во всяком случае, их, по-видимому, сближали одни и те же мысли о надвигающейся старости, холодах и непогоде. Наш старик сам говорил, что у бедняги терьера выпадают зубы, а спина деревенеет - особенно в сырую погоду. Да, жаль, конечно, но, видно, пес и вправду стареет! А пес мог терпеливо сидеть целый час и глядеть своему другу в лицо, стараясь, быть может, понять по ею выражению, как должна поступить собака, когда какая-то злая сила давит и душит так, что выносить больше невозможно. Откуда ему было знать, что сердобольные люди позаботятся о том, чтобы он не страдал сверх меры. На его поднятой вверх седеющей морде со слезящимися глазами никогда не было и тени сомнения, она выражала полную уверенность в том, что какое бы решение его друг ни принял по этому важному вопросу - "река или "дом", - оно, безусловно, будет правильным
Однажды летом - а оно выдалось в тот год особенно дождливое - наш старый приятель в порыве откровенности поведал нам свое заветное желание: еще хоть раз побывать на Корнуолле, в своем родном Фови, где он не был вот уже пятьдесят лет. Так или иначе, но только деньги на это нашлись, и он, взяв двухнедельный отпуск, отправился туристским поездом в родные места. Накануне отъезда видели, как он долго беседовал с собакой и кормил ее из бумажного пакета тминным печеньем. А потом от него пришло письмо, написанное каким-то невероятным почерком и начинавшееся словами: "Почтенный сэр и леди". Письмо целиком состояло из восторженных, почти страстных описаний лодочных гонок, некоего "Джо Пезерика", который вспомнил его, "отменной погоды" и других источников его удивительного счастья. Подписано оно было: "Покорный слуга". А на пятнадцатый день после отъезда он уж снова сидел под проливным дождем на опрокинутом ящике, говоря, что чувствует себя "другим человеком, лет на десять моложе и готов теперь выходить в любую погоду". Кроме того, он был уверен - и разубедить его было невозможно, - что мы ниспосланы в этот мир самим господом богом, по его личной просьбе.
Но прошло всего четыре дня, и даже солнце в виде особого исключения появилось на небе, а наш старичок, когда мы с ним поздоровались, так долго не отвечал, что мы испугались, уж не хватил ли его какой-нибудь удар.
Лицо его, казалось, окаменело, румянец исчез, глаза совсем ввалились.
После настойчивых расспросов выяснилось, что он-то себя чувствует гораздо лучше, но вот песик умер. Оказывается, собаку прикончили, когда наш друг был в отъезде, и теперь он боится, что будет скучать без "верного старого друга".
– Он очень меня любил, - говорил он.
– Всегда, бывало, приходит за куском хлеба или сухариком. И потом, с ним не соскучишься - никогда не встречал такой разумной твари.
– Старик, оказывается, думал, что после его отъезда пес затосковал и это ускорило его конец: хозяева решили, что он совсем одряхлел, а ведь дело было совсем не в этом.
Смерть пса и сырая холодная осень тяжело сказались на здоровье нашего приятеля, но лишь в середине ноября мы заметили, что его нет на месте. А так как он не появился и на другой день, мы стали наводить справки, где он живет. Жил он в бедном квартале, но домик был чистый и опрятный, да и хозяйка показалась нам женщиной доброй, хотя и простой. Она сказала, что наш старый друг лежит "с плевритом, ревматизмом и подагрой", что по-настоящему ему бы сейчас самое место в больнице, но ей не хочется гнать его из дому, хотя кто ей будет платить за квартиру, неизвестно, а уж о еде и говорить не приходится - не может же она допустить, чтобы человек умер с голоду, если он лежит пластом, охает от боли и некому помочь ему, а так он у себя наверху, дверь открыта и если ему что понадобится, всегда можно кликнуть ее. И потом очень уж он независимый старичок, жаль его, а не то стала б она еще думать выставила бы, да и дело с концом, потому что где ж ему и место, как не там? Родных у него ни души, некому и глаза будет ему закрыть, а дело-то ведь к тому идет. А может выйти и по-другому: вот завтра же возьмет он, встанет на ноги и пойдет работать - такой упрямый, просто беда.
Предоставив ей заниматься делами, от которых мы ее оторвали, мы поднялись наверх.
Дверь дальней комнатки наверху, как мы и ожидали после беседы с хозяйкой, была приоткрыта, и из-за нее слышался голос нашего старого друга:
– Господи боже, ты, отнявший у меня собаку и пославший мне этот самый ревматизм, - помоги мне, укрепи мой дух и даруй мне смирение. Я человек старый, боже, и не мне идти туда. Поэтому, господи, дай мне сохранить твердость, и я буду благодарить тебя в молитвах, ибо больше я ничего теперь и не могу, господи. Я всегда был добрым человеком, боже, зла, кажется, никому не делал. Это меня только и поддерживало. Так ты уж, боже милостивый, не забудь, вспомни меня теперь, когда я захворал и лежу здесь целыми днями, а квартирная плата все идет и идет. Во веки веков, господи. Аминь.
Мы вошли не сразу: нам не хотелось, чтобы он знал, что мы слышали эту молитву. Он лежал на маленькой шаткой кровати, а рядом на ветхом жестяном; сундучке стоял пузырек с лекарством и стакан. Огня в камине не было.
Ему, как он сказал, стало гораздо лучше, средство, которое прописал доктор, хорошо помогает.
Мы сделали все возможное, чтобы ему действительно стало получше, и не прошло и трех недель, как он уж снова сидел на своем углу.
Весной мы уехали за границу и пробыли там несколько месяцев. Когда мы наконец вернулись, его на месте не было, и мы узнали от полицейского, что вот уже несколько недель, как он не появляется. Мы вторично предприняли паломничество к нему домой. Оказалось, что дом перешел в другие руки. Новая хозяйка, тонкая, озабоченная молодая женщина, говорила тонким и озабоченным голосом. Да, старик тяжело заболел - кажется, двустороннее воспаление легких и что-то с сердцем. Во всяком случае, она не могла взять на себя такую ответственность и обузу, да к тому же он и за квартиру не платил. Она позвала врача, и его увезли. Да, он малость расстроился: будь его воля, он бы ни за что не поехал, но ей ведь тоже нужно чем-то жить. Вещички его она заперла, уж это будьте покойны; он ей еще кое-что задолжал за квартиру. Если хотите знать, ему оттуда уже не выйти. Конечно, жаль беднягу. От него и беспокойства-то никакого не было, покуда он не заболел.
Узнав все это, мы с тяжелым сердцем отправились в тот самый "дом", о котором он так часто говорил, что ноги его там не будет. Справившись, в которой он палате, мы поднялись по безукоризненно чистой лестнице. На пятой койке лежал наш старый друг и, казалось, спал. Однако, присмотревшись, мы заметили, что его впалые губы, почти скрытые под белоснежными усами и бородой, непрерывно шевелятся.
– Он не спит, - сказала сиделка.
– Вот так и лежит все время. Беспокоится.
Услышав свое имя, он открыл глаза - они стали совсем маленькими, поблекли, еще больше слезились, но все-таки в них и теперь теплилась искорка. Он поднял их на нас с совершенно особенным выражением, которое говорило: "Эх вы, воспользовались моей бедой, чтобы увидеть меня в этом месте!" Мы едва могли вынести этот взгляд и поспешили спросить, как он себя чувствует. Он попробовал приподняться и охрипшим голосом сказал, что ему гораздо лучше. Мы взмолились, чтобы он не вставал, и стали ему объяснять, что нас не было в Англии, и все такое. Казалось, он просто не слушает. Потом вдруг он сказал: "Вот попал все-таки сюда. Но я здесь не останусь. Выйду денька через два". Мы постарались уверить его, что так и будет, но он смотрел на нас такими глазами, что наша способность утешать куда-то улетучилась, и нам совестно было взглянуть на него. Он поманил нас к себе.
– Если б меня слушались ноги, - прошептал он, - я никогда бы им не дался. Давно утопился бы. Но я и не думаю здесь оставаться - я уйду домой.
Сиделка сказала, однако, что об этом не может быть и речи, он все еще серьезно болен.
Четыре дня спустя мы опять пошли его проведать. Но его там уже не было. Он и в самом деле ушел. Его похоронили в то же утро.
ЯПОНСКАЯ АЙВА
Перевод Г. Журавлева
Когда мистер Нилсон, джентльмен, хорошо известный в Сити, распахнул окно своей ванной в Кемпден Хилле, он ощутил какое-то сладкое волнение, комком подступившее к горлу, и странную пустоту под пятым ребром. Стоя у окна, он заметил, что небольшое деревце в парке Сквер-Гарден уже в цвету и что термометр показывает шестьдесят градусов. "Чудесное утро, - подумал он, - наконец-то весна!"
Продолжая размышлять о ценах на картины Тинторетто, он взял ручное зеркало в оправе слоновой кости и стал внимательно рассматривать свое лицо. Лицо это с упругими розовыми щеками, аккуратно подстриженными темными усами и ясными серыми глазами говорило о завидном здоровье. Надев черный сюртук, он сошел вниз.
В столовой на буфете лежала утренняя газета. Не успел мистер Нилсон взять ее, как его опять охватило то же странное чувство. Несколько обеспокоенный, он вышел через стеклянную дверь и спустился по винтовой лестнице на улицу. Часы с кукушкой пробили восемь.
"До завтрака еще полчаса, - подумал он, - пройдусь по парку".
В парке было безлюдно, и он, держа газету за спиной, неторопливо шагал по круговой дорожке. Сделав по ней два рейса, он убедился, что на свежем воздухе странное ощущение не только не исчезло, но, наоборот, усилилось. Он вспомнил совет доктора, лечившего жену, и сделал несколько глубоких вздохов, но и это ничуть не помогло. Он ощущал легкое покалывание в сердце, и что-то сладостно бродило в крови, как после выпивки. Мысленно перебирая блюда, поданные накануне вечером, он не мог припомнить ничего необычного и подумал, что, возможно, на него так действует запах какого-нибудь растения. Но от залитых солнцем цветущих кустов до него доносился только нежный, сладковатый аромат лимона, скорее приятный, нежели раздражающий. Он уже собрался продолжать прогулку, но в эту минуту где-то поблизости запел черный дрозд. Посмотрев вверх, мистер Нилсон заметил его среди листвы небольшого дерева, ярдах в пяти от дорожки. Пристально и с удивлением вглядывался мистер Нилсон в деревце, то самое, которое он увидел из окна. Оно было покрыто ярко-зелеными листьями и белыми с розовым цветами, а на листве и на цветах ослепительно сияли солнечные блики. Мистер Нилсон улыбнулся: деревце было такое живое и прелестное.