Из воспоминаний
Шрифт:
Так был С. Н. Булгаков, экономист, а позднее священник и богослов. Меня в этот кружок ввел всем тогда известный В. Е. Ермилов, педагог, журналист, рассказчик, душа всякого общества. Помню, как в этом кружке обсуждалась только что вышедшая тогда сенсационная книга В. В. Вересаева "Записки врача", где излагалась профессиональная душевная драма доктора. Медики осуждали эту книгу, уличали Вересаева в медицинском невежестве, в преувеличении и тому подобных грехах. Голоушев же горячо доказывал, что позиции Вересаева и его критиков соответствуют соотношению Фауста с Вагнером. Но это к слову. Не помню, зачем именно я пошел тогда к Россолимо, но естественно рассказал ему про мою встречу с Ломброзо в Ясной Поляне. К моему удивлению, когда я назвал Ломброзо, Россолимо немедленно стал меня успокаивать: "Не обращайте внимания: старик выжил из ума".
Меня возмутило не столько его подозрение (ведь меня он увидал впервые), но то, что он ни слова мне не сказал раньше, чем сообщать об этом другим. Россолимо дал мне его итальянский адрес, и я, чтобы не связывать этого морального вопроса с деньгами, послал ему 100 фр., но одновременно высказал все, что о его поведении думал. Когда я вернулся в Ясную Поляну, мне дали полученное там уже давно письмо на мое имя. Оно было от Ломброзо. Он мне писал, что после отъезда из Тулы проверял свой бумажник и обнаружил, что в нем не хватает 100 фр. Кроме меня никто его бумажника в своих руках не держал: поэтому он предлагал мне вернуть эти деньги, иначе должен будет прибегнуть к мерам "qui me deplaisent" (...которые мне не нравятся.). Так все объяснилось. Ломброзо подумал, что я получил это письмо и счел возможным от него отмолчаться. Тогда он стал об этом рассказывать. Когда я Толстым все пересказал, они сердились, но еще более огорчались, так как Ломброзо всем очень понравился. Сам Л. Н. объяснял это тем, что Ломброзо по своей теории был склонен всех считать "преступными типами"; это объяснение было все-таки недостаточно. И Ломброзо историей, которую он поднял из-за 100 фр., себя подорвал.
Когда я из Ясной вернулся в Москву, я нашел другое письмо от Ломброзо, уже из Италии. Он возвращал мне посланные ему деньги и писал: "Votre lettre, quoique insolente, est empreinte d'une telle sincerite que je ne puis douter que je me suis trompe et que j'ai ete {185} victime d'un simple accident de voyage.
– Je vous prie de m'excuser"
(Ваше письмо, хотя и дерзкое, исполнено такой искренности, что я не могу сомневаться, что ошибся и стал жертвой простой дорожной случайности. Прошу вас меня извинить.).
А потом, после подписи, были слова: "donnez moi encore votre main" (Дайте же мне еще раз вашу руку.). Я показал Толстым и это письмо: рассказал о нем Россолимо, чтобы тот мог Ломброзо сообщить, как дело разъяснилось. Но своей обиды на Ломброзо я не смог побороть и лично на его покаянное письмо не хотел отвечать, о чем позднее жалел.
Я не могу вовсе оставить Толстовскую полосу жизни, не сказав несколько слов о Черняеве. Ведь я и с самим Толстым познакомился через толстовцев, через колонию Новоселова, в которой жила сестра Черняева, Мария Владимировна. Через нее я сблизился с ее братом Николаем, который долго был самым близким другом моим. Мы ежедневно встречались в Москве, и он подолгу летом гостил в нашем имении. Он был немногими годами старше меня; когда я в Университет поступал, он был на последних курсах и в 87 году за участие в беспорядках был исключен. Был тогда на Историческом факультете, а после исключения перешел на Естественный, обратное тому, что случилось со мною. И он сначала увлекался студенческой общественной жизнью, но успел в ней разочароваться тогда, когда я еще только знакомился с ней, как с откровением. О революционных настроениях в студенчестве, которые он уже пережил, он говорил с огорчением; если революционеры получат возможность мир устроить по-своему, они превзойдут ту неправду, которую сейчас в других осуждают. К идеалам свободы и равенства - мир непременно придет, но не через них; они компрометируют эти идеи. В самом Толстом Черняев ценил то, что в нем было {186} вечного - то есть его понимание Христова учения. Но он тоже не видел, как совместить это учение с "миром": и государственная, и революционная деятельности казались ему его отрицанием. Но и жизнь в колонии, которая толстовцев сначала пленяла - оказалась самообманом. Потому он постепенно совершенно отходил от всякой общественной деятельности и погрузился в сферу чистой науки - именно "ботаники".
В том, что он тогда думал, было много правды. Но эта правда меня не убеждала; а главное я не видел, какой же у него самого из этого выход? Разве его естествознание и ботаника не такой же самообман? Мы переставали друг друга понимать и по молчаливому согласию не касались между собой этих вопросов, поэтому мы постепенно с ним расходились и реже видались. А кроме того, я был тогда полон других интересов, в которые его не посвящал, инстинктивно избегая обнаружить утрату взаимного понимания. Потому я и не догадывался, что с ним самим в это время происходило.
Однажды, когда я сидел дома за рефератом для Герье, ко мне приехал его младший брат, студент-медик, и звал меня сейчас же вместе с ним поехать к ним, так как его брат сейчас дома; по его словам, последнее время с ним происходило что-то подозрительное. Он сутками из дома пропадал, и все жег какие-то бумаги. Он подозревал неприятность, которая с ним уже случилась или грозила случиться: потому и хотел меня к нему привести. На другой день я должен был представить мой реферат, а он не был закончен; я не поехал и не мог потом простить себе этого, хотя это было бы вполне бесполезно, Я бы {187} дома его не застал. Мы условились, что младший Черняев один поедет домой и скажет своему брату, что мне надо его видеть, и что я непременно у него буду завтра. Но его уже не было дома. А рано утром его брат мне приехал сказать, что Николай отравился; его тело нашли около скамейки на Девичьем поле против клиник; при нем была записка: "Я отравился цианистым калием. В смерти моей, конечно, никто не виноват".
Объяснений своего решения он после себя не оставил; только в письме к матери, он написал: "Умираю перед всеми виноватый". Он всегда к себе был очень строг; гораздо строже, чем к другим. Но в нескольких письмах, которые он оставил родным и друзьям, он говорил не о себе, а о них и с той прямотой, проницательностью, и беспощадностью, с которой может говорить человек, решивший с своей жизнью покончить и ничем на земле более не дорожащий. Я не хочу передавать содержания его писем к другим, но из его длинного, на трех страницах письма ко мне, приведу несколько характерных строчек. Письмо осталось в России и пропало вместе с захватом большевиками нашей квартиры. Оно так начиналось:
"Вася, если я верю во что-нибудь в тебе, то только в твою огромную талантливость; но и только. Не верю ни твоему сердцу, ни твоей силе. Ты вечно преувеличиваешь; показываешь больше, чем у тебя есть"... И кончал письмо словами, полными горечи: "Я думал, что ты хоть меня любил, и ошибся; ты и моей жизни не заметил, как не замечаешь ничьей жизни, ничьего горя. Христианина в тебе нет, а без этого мало цены даже и при твоих талантах. Прощай".
А потом шел пост-скриптум:
"Это я написал давно, а теперь за несколько часов перед смертью потерял свою гордость и прихожу к тебе с просьбой: не покидай мою Лизу, заходи хоть изредка к ней, заноси ей книгу и сохрани в ней Бога".
{188} Лиза была его младшей сестрой, тогда еще девочкой в Институте. Она Бога в себе сохранила, пошла, как брат ее, но научной дороге; стала ученым геологом. Брата же ее я сохранить не сумел.
Смерть Черняева была гранью целого периода моей жизни. Начиналась другая ее полоса.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Перехожу теперь к тому, что на Историческом факультете стало моим главным делом: к занятию наукой. Расскажу об этом вкратце, так как это продолжалось недолго и в моей жизни прочного следа не оставило.
К Историческому факультету я с детства был подготовлен недурно, но знал только факты истории, а не их внутренний смысл. В нашей деревенской библиотеке находились многие классические сочинения и журналы старого времени. Так был весь Тит Ливий, в подлиннике, но с французским переводом, весь Геродот, Фукидид и т. д. После 1889 мне надарили много сочинений по Французской Революции, в том числе "Монитер" того времени; не говорю о популярных сочинениях Ламартина, Луи Блана, Ломени и других. Таким образом давно, незаметно для себя самого, я знакомился с историей, но подходил к ней исключительно с точки зрения ее "созерцания", то есть знакомства с людьми и событиями.