Из воспоминаний
Шрифт:
Мне было любопытно читать этот рассказ, так как я отлично помню это собрание. Но помню также и то, что мне тогда никто не сказал, какова была его цель. Еще до собрания, о котором пишет Чернов, я как-то узнал от товарищей, что Союзный Совет интересуется деятельностью оркестра и хора и обсуждает вопрос о своем отношении к ним. Это учреждение я считал своим детищем и попенял, что меня не спросили. "Да ваше показание там было прочитано", ответили мне; и мне рассказали, что "снятие допроса" с меня было поручено трем студентам, в том числе моему приятелю А. Е. Лосицкому, позднее известному статистику. Я, действительно, раз зашел к нему по его приглашению и мы разговаривали с ним об оркестре и хоре; но он ни слова мне не сказал, зачем и по чьему поручению он со мной говорил.
Но и собрание, о котором пишет Чернов, поступило не лучше. Мне и на нем никто не сказал, что это собрание есть "суд над целым движением". Меня не предупредили в чем и меня, и других обвиняли. Мой однокурсник по Филологическому факультету, с которым мы очень дружили, Рейнгольд, пригласил меня придти на вечеринку, где несколько человек хотели со мной говорить {158} об оркестре и хоре, о землячествах, о Парижской Ассоциации, Монпелье и т. д. Такие разговоры очень часто происходили и раньше. Я был удивлен, застав там в назначенный час целое общество, которое, как мне объяснили, пришло меня слушать. Мне было досадно, что я не приготовил доклада, думая, что будет простой разговор за чайным столом: ни один человек, даже из близких людей, не счел нужным мне сообщить, какая была затаенная цель у собрания.
Я, как правильно вспоминает Чернов, на этом собрании ни на кого не нападал и ничего не пропагандировал. Для этого у меня не было повода. Я только объяснял нашу идею; я указывал, что для одних функций удобны открытые, а для других подпольные организации, что соединение всех функций вместе вредно и для тех, и для других. Так как в жизни землячеств есть стороны, в которых можно работать открыто, то неразумно держать их в подполье ради того, чтобы исполнять там кроме того и секретные функции. Помню еще, чего кажется не помнил Чернов, что в этом со мной согласился сибирский студент-медик С. И. Мицкевич, очень лево настроенный и вскоре сосланный. Но на самом собрании никто мне не возражал и мотивы, которые сейчас против нас приводит Чернов, никем изложены не были.
Я и сейчас, даже после книги Чернова, не знаю, было ли потом, после моего ухода, принято осуждение нас, как резолюция этого собрания, или она была вынесена только инициаторами, то есть Союзным Советом; но мотивы решения, которое тогда было кем-то принято, видны из книги Чернова, и они характерны. Вот, что он пишет на стр. 114 по поводу проекта о "легализации" землячеств. "Материальная основа взаимопомощи, заложенная в основу нашей организации и подкрепленная принципом земляческого товарищества, обеспечивала широту охвата студенческой массы. Присоединение к этому, отстаиванье общими {159} силами достоинства и прав студенчества естественно выдвигало самую деятельную передовую часть его, его авангард, на руководящее место. Раздергать эту организацию по косточкам, выделить "желудочную" сторону в самодовлеющую, отдать ее под покровительство самодержавных законов - не значило ли это подкапываться под непримиримость студенчества, действовать в духе "примиренчества" и приспособления к существующему? Нет, мы горой стояли за статус-кво, при котором инициативное меньшинство стояло во главе организации, и притом не путем захвата, а по избранию, когда организация студенчества была интегральной, охватывая все интересы студенчества, материальные и идейно-политические. Такая организация должна быть нелегальной, пока существует самодержавный режим, при котором вне закона все живое. Итак мы предупредили атаку наших позиций "легализаторами"; мы взяли в свои руки "боевую инициативу", стали нападающей стороной".
В этих словах уже есть намек на ту новую "идеологию", которая привела к большевизму. Союзный Совет уже тогда находил, что он "авангард", что ему поэтому должно принадлежать "руководящее место". .Эта мысль нашла свое выражение и в ст. 126 "Сталинской Конституции". Всесоюзная Коммунистическая -
Конечно, тогда такая претензия открыто не излагалась; она слишком бы напоминала "идеологию" самого Самодержавия, с которым тогда все боролись во имя "демократии". Но Союзный Совет вступал на скользкий путь: объявляя сам {160} себя "руководящим ядром", авангардом демократии, он вел к тому, что с цинизмом стала делать советская власть, то есть к запрещению оппозиции, к преследованию и уничтожению всех несогласных, к зачислению их в ряды "врагов народа". Это стало Самодержавием на изнанку. Все это сделалось ясным потом, когда все процессы развились до конца. Тогда же, когда, по словам Чернова, они только брали в свои руки "боевую" инициативу и становились нападающей стороной, бороться с ними лично мне не пришлось; не только потому, что они настоящих карт своих еще не раскрыли и тоталитарных претензий пока не высказывали, но и потому, что тогда я сам уже отходил от общественной работы в студенчестве. Для того направления, которому я лично сочувствовал, не оставалось опоры и в политике власти.
И если до последнего времени я не мог считать большинство и его "суверенную волю" верховным арбитром, если проблема несогласия большинства с меньшинством для меня и сейчас представляется самой важной для демократии, то претензия меньшинства самого себя провозглашать "авангардом" и "руководителем" всего государства показала теперь, куда она может нас завести. Но этот позднейший вопрос стоит вне воспоминаний о моем студенческом времени.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Переход на Исторический факультет переменил мое положение в Университете: вернул меня к занятиям наукой под руководством профессора. Они стали меня захватывать, а потом мной и совсем овладели. Прежние суррогаты - общение с старшими и более развитыми студентами свое значение потеряли.
Одновременно закрылся для меня и соблазн студенческой деятельности. Та открытая общественная {161} работа, которая в 1889 г. меня очаровала в Париже и которую я наивно старался перенести в наши условия, была затруднена новой политикой университетских властей. А это стало менять и студенческое отношение к ней. "Легальность" стала не привлекать, а отталкивать, в студенчестве воскресали прежние симпатии к революционным приемам. Они меня не пленяли и раньше, а теперь были закрыты данным мной попечителю обещанием, по крайней мере пока он оставался на своем посту. Это и была другая причина, почему я обращался к науке.
А главное я за эти три года кое-чему научился. У меня не было заносчивости тех "детей", которые себя противополагали "отцам", обвиняя их в "отсталости" или "трусости". Я не считал молодое поколение руководителем общества. Не воображал, что организация землячеств в России есть решительный шаг к государственному самоуправлению, да еще в международном масштабе. Нам стало понятнее настоящее положение старших и мы с сочувствием следили за тем, как они работали в настоящих условиях, стараясь отстаивать то, что было добыто в 60-х годах. Для них смена еще не явилась. У меня лично начиналась новая полоса жизни, переход от "студенчества" в "общество". Об ней я и хочу сейчас вспомнить; она предопределяла дальнейшее.
Первым шагом на этой дороге сделалось мое сближение с кружком Любенкова. О самом старике, патриархе мировых судей Москвы, я говорил в книге "Власть и общественность". Сейчас буду говорить не лично о нем. Меня привел к нему Н. В. Черняев, с которым я познакомился через толстовцев и который становился в это время самым близким другом моим. Кружка, который группировался когда-то около семьи Любенкова, его дочери и сыновей, я уже не застал; памятью о нем оставалась только фотография его членов. Они все по всей России разъехались на {162} работу.