Из записок сибирского охотника
Шрифт:
— Вас требуют.
— Требуют, вот как! А зачем меня требуют?
— Да в тюрьме бунт, так приказали сбегать за вами.
— Скажи, брат, господину Пиленке, что это не мое дело. Для этого есть управляющий промыслом и военный караул, понял?
— Слушаю, ваше благородие.
Казак тотчас ушел, а я запер дверь и снова улегся. Но не прошло и пяти минут, как опять постучал тот же казак.
— Ну, что?
— Да требуют, сударь, вас.
— Скажи, братец, что требовать он меня не может, я ему не подчинен, и это
— Слушаю-с.
Дверь снова закрылась, и я видел в окно, как казак полетел бегом, а у тюрьмы целый взвод казаков стоял с ружьями наперевес и толпился народ. Я, несколько охладев, начал одеваться и решился помогать товарищу, разыгрывающему роль начальства. Но вот вижу, что опять тот же казак бежит ко мне уже с запиской. Я встретил его па крыльце и взял цидулку. Пиленко наскоро пишет, что в тюрьме бунт, что он ничего не может поделать и убедительно просит меня прийти.
— Ну вот, это дело другое. Скажи, что сейчас буду.
Посланный убежал, а я нарочно тихо, не торопясь, пошел к тюрьме, что, конечно, видели заключенные в каземате сквозь забитые решетками окна.
Когда я вошел в караульную тюрьмы, где помещался особый конвой, то увидал, что Пиленко бледный как бумага и с пеною у рта сидит около стола на стуле, а кругом его стоят шесть или восемь казаков и держат ружья наперевес, обратив штыки в сторону арестантов. В камерах помещения был порядочный шум, и я увидал в открытые двери общей палаты, что многие «варначки» двусмысленно улыбались, покуривали носогрейки и сидели на нарах. Но в общем выражении лиц не было ничего такого, что говорило бы о серьезном настроении людей, а тем более не походило на бунт. Завидев меня, многие начали добродушно перемигиваться между собою и встали с нар.
Я, не торопясь поздоровавшись с Пиленкой, тихо спросил его, в чем дело.
— Да вот они, канальи, не хотят выходить на работу, — говорят, что сегодня «царский праздник», рождение покойного императора Николая (25 июня).
— Так почему же ты не объяснил им, в чем дело?
— Какое им, подлецам, объяснение! Их, скотов, надо передрать хорошенько, так это будет лучше всякого объяснения, и вперед научатся понимать, в чем дело и что бывает за бунт.
Видя, что он, по своей горячности, говорит вздор, который действительно может довести людей до бунта, я ни слова не сказав на это Пиленке, повернулся, пошел в общую камеру, ласково поздоровался с арестантами и спросил их, почему они не идут на работы.
— Да помилуйте, ваше благородие, сегодня царский праздник.
— Какой?
— Рождение государя императора, нашего батюшки, — ответили несколько голосов.
— Эх вы, школьники этакие! Ведь вы лучше нас знаете, что этот день праздновался прежде, а теперь нет. Ну, разве вы празднуете рождение Петра Великого?
— Никак нет!..
— Ну вот то-то и есть, а дурите!
— Так зачем же, ваше благородие, по сию пору стоит патрет батюшки Николая Павловича в самой конторе? — сказал один бойкий и сам улыбнулся.
— Вот видишь, голубчик, тебе и самому смешно стало, что ты сказал глупость, а еще умным мужиком считаешься! Ведь ты, поди, видел не раз, что в старых присутствиях и до сих пор висят портреты покойных императоров, да ведь вы их рождения не празднуете. Вам положено два праздника в месяц, вы и гуляете, никто от вас их не отнимает, и гуляйте с богом! А чего нельзя, того и просить не следует, ребятушки, — вот что!
— Так точно, ваше благородие! — сказали уже многие.
— Так-то так, да вот, видите, вы сами заводите глупости, а оно нехорошо, может из-за пустяков выйти худая история, поняли?
— Как не понять, ваше благородие! Хорошо понимаем, да, вишь, не одной матери детки, — сказал тот же и стал озираться.
Я пошел далее, но, встретив глазами хохла Марушку, страшного атлета, подошел к нему, ударил его по плечу ладонью и шутливо спросил:
— Ну, а ты, хохлина, отчего нейдешь? Ведь все равно и тут галушек нема.
— Який бис тут галушки! — сказал он шутливо, достал с полки свою шапку, рукавицы и весело добавил: — За мной дило не встане, я готов.
— Ну, а готов, так и ступай с богом, — сказал я и шутя, как доброго коня, повернул его за плечи. — Экий черт! — прибавил я, смеясь.
Он пошел тотчас к дверям, а за ним и вся тюрьма забрякала кандалами, понадела замусленные шапчонки и, галдя, вышла на двор. Затем каждый встал на свои места, ворота отворились и все арестанты, как один человек, пошли на работы. Кто-то из них затянул арестантскую песню:
Бывало, в доме преобширном, В кругу друзей, в кругу родных…Десятки голосов дружно подхватили излюбленный мотив задушевной песни, и еще долго раздавался он о дороги, ведущей прямо к промысловским разрезам.
— Вот подлецы-то! — сказал мне все еще бледный Пиленко и, закусив нижнюю губу, тихо отправился на свою квартиру…
— До свидания! — сказал я ему вслед.
— Ох, брат, извини!.. — пробурчал он сквозь зубы.
— На здоровье!.. — ответил я громко и пошел домой пить чай.
Придя домой, я застал Николая Геннадиевича уже за самоваром.
— Что там такое случилось? — спросил он тревожно.
— А ничего особенного. Варначки, как видно, не любят Пиленку и вздумали пошкольничать, а он, по обыкновению, обозлился да чуть не наделал целой истории.
— Так я и думал: он вечно суется туда, где его не спрашивают, и всегда останется с носом…
Тут отворилась дверь и к нам вошел Дудин.
— Чай да сахар! — сказал он, весело посмеиваясь.