Из жизни Мэри, в девичестве Поппинс (сборник)
Шрифт:
– Так ты одна совсем?
– Нет, не одна. Я с мамой живу. Вернее, мачеха она мне. А еще с сестрицей младшей, по отцу сводной, и с дочкой ее. Много нас, кое-как в квартире помещаемся – по головам ходим.
– Не замужем, значит… Эх, и куда только мужики смотрят? И я вот своего Бориску никак женить не могу! Не хочет, зараза, и все тут! Слишком я его опекала да любила всю жизнь, шагу ступить самому не давала, совсем испортила. Когда поняла свою ошибку, уж поздно было. Тридцать лет балбесу, а все по разовым бабам прыгает да под моей юбкой прячется! Пристроить бы его вот за такую, как ты. А тебе сколько лет, Маруся?
– Да много. Сорок уже.
– Да… И в самом деле много. А жаль!
– Да не расстраивайтесь, Софья Андреевна! Женится
– А ты где его углядеть успела?
– Так он приходил как-то сюда, в больницу, спрашивал у меня, как вас найти. Я его прямо до вашего кабинета и проводила. Вот тогда и разглядела.
А через неделю Бориска сам нашел ее в больнице. Она издалека его приметила – идет по коридору весь растерянный, головой вокруг вертит, как птенец, из гнезда выпавший…
– Извините, а вы не подскажете, где мне найти Машу Потапову?
– Я Маша Потапова.
– Вы?! – разочарованно выдохнул он и отстранился даже, с испугом вглядываясь в ее широкое простое лицо со стянутым белой косынкой лбом и красными от работы щеками.
– Ну да, я… А что? Вас Софья Андреевна за мной прислала, наверное? Я слышала, инсульт у нее.
– Да… Да, мама меня за вами прислала. Вы не могли бы к нам зайти сегодня? Она очень просила, чтоб вы пришли!
– Конечно! Конечно, зайду! А как она?
– Плохо. Вся правая половина тела парализована. Лежит вот…
– Так а в больницу-то почему ее не привезли?
– Да не хочет она! Уперлась – и все тут. Всю жизнь, говорит, в больнице провела, а умирать, говорит, дома буду. А вы точно придете? А то я подрастерялся как-то – все из рук валится, она сердится.
– А вот прямо сейчас и пойду! Домою только нижний коридор, да ординаторскую еще.
– Спасибо вам, Маша.
Он церемонно поклонился и пошел прочь по блестящему, только что вымытому ею линолеуму больничного коридора. «И впрямь недоразвитый мужик, – подумала она, глядя на его согнутую спину и узкие женские плечи. – Ишь, как идет – будто упасть боится… А личико красивое, нежное, как у бабы».
Уже через полтора часа она, глотая жалостливые слезы, сидела на стульчике у постели Софьи Андреевны, пытаясь изо всех сил разобрать и сложить в слова эмоциональные, с трудом издаваемые ею плавающие невнятные звуки, и гладила ее тихонько по правой руке, безвольной сухой плеточкой лежащей поверх одеяла.
– Софья Андреевна, да вы не торопитесь так, успокойтесь. Вы говорите помедленнее.
Что? А-а-а… Ну-ну, поняла. Пожить у вас. Кому пожить-то? А-а-а… Мне пожить! Понятно… Работа? Какая работа? Нет? А-а-а… С работы уйти? Мне? Вы хотите, чтоб я прямо вот тут у вас жила? И за вами ходила? Ой, не волнуйтесь так, пожалуйста! Поняла я, поняла… Что ж… Хорошо, Софья Андреевна… Я завтра же уволюсь и перееду к вам… А сейчас давайте-ка я каши сварю да белье поменяю. И проветрить надо – душно тут у вас.
Так она и поселилась в одночасье в этой огромной пятикомнатной квартире с высокими потолками и большими арочными окнами и прожила в ней следующие положенные жизнью тридцать пять лет – вроде много, а как пролетели-то незаметно. А тогда, в первый же свой проведенный здесь день, устав от хлопот по уборке-стирке-готовке и присев на тот же стульчик возле кровати Софьи Андреевны, она вдруг услышала старательно ею произнесенное:
– Иди к нему…
– Что? Что вы говорите?
– Иди к нему! – сердясь и краснея, с трудом проговорила Софья Андреевна, показывая здоровой рукой в сторону Борискиной комнаты. – Ну?!
– Что вы… Зачем это? Он спит уже, наверное! – забормотала она испуганно, хотя как-то сразу поняла, для чего она ее туда посылает.
– Иди! Ну! Он же ждет.
– Да как же, Софья Андреевна, неправильно это…
– Иди, иди, Машенька! Он и в самом деле ждет – говорили мы с ним…
На ватных ногах, ничего не видя перед собой, дошла до двери Борискиной спальни и даже постучала-поскреблась вежливо дрожащей рукой. Сглотнув от волнения воздух,
– Ну, чего ты, как не родная… – прозвучал из другого конца комнаты его грустно-насмешливый голос. – Раздевайся, ложись давай. Матушку мою все равно не переспоришь. Знает ведь, что я теперь ей возразить не смогу… Иди сюда, Маша…
– Так, наверное, не надо ничего такого, Борис. Давайте я вот тут в кресле лягу, оно же раскладывается, кажется.
– Как это – в кресле? Нет уж! Ты чего, испугалась? Не бойся!
– Ну что вы…
– И перестань выкать! Я тебе кто? Я тебе с сегодняшнего дня муж, можно сказать, а не посторонний какой человек! Вот такие дела, Мария моя ненаглядная… Иди сюда! Ну?
– Я не могу так…
– Как?
– Вот так, сразу…
– О господи… Что ты как девчонка малолетняя – цену себе набиваешь, что ли? Или… Постой! У тебя вообще мужик-то был когда-нибудь?
– Нет…
– О господи! Вот это я влип так влип…
Даже сейчас, по прошествии долгих тридцати пяти лет, она покраснела и стыдливо уткнулась в подушку, вспомнив ту первую их с Бориской ночь. Какой же она неуклюжей бабой оказалась – и смех, и грех… А Бориска молодцом проявился и сразу духом будто воспрял, настоящим мужиком себя почуял рядом с ее перепуганной неуклюжестью, и обращаться с ней стал этак свысока да ласково-насмешливо, как со своей, с близкой. Софья Андреевна просто нарадоваться на него не могла. А только по-настоящему жениться Бориска не захотел ни в какую. Уж как мать его уговаривала, как сердилась – нет, и все. Это уж потом он сподобился, когда померла она. Так уж сложилось – надо было обязательно пойти да и расписаться. Они ведь пять лет уже вместе прожили, пока померла Софья Андреевна. Привыкнуть она к нему успела, полюбила даже. И Бориска быстро привык к обиходу, к пирогам да к чистым рубашкам и к характеру ее тихому да беззлобному. Куда пошел да откуда поздно заявился – никогда у него не спрашивала, как другие бабы делают. А только как померла Софья Андреевна, маетно ей стало там жить. Испугалась чего-то. А что? Было ведь чего бояться-то. Бориска – парень видный, мог бы запросто себе какую-никакую молодуху в дом привести. Вот и пошла она к своим советоваться – как же ей теперь дальше свою жизнь определять? А мачеха с сестрицей Надей на нее вдруг глаза вытаращили – ты чего, мол, Мария, с луны свалилась? Они еще год назад ее, оказывается, из квартиры выписали. Настенька, дочка Надина, тогда замуж вышла, и мужа ее прописывать никак не хотели – народу, мол, и так много на их убогих квадратных метрах числилось. Вот они ее и вычеркнули и даже не сказали ничего. Чужая она им, одно слово. Как ни старалась своей стать, а все равно чужая. Вернулась от них – заплакала, потом Бориске все и рассказала, как есть. Вот тогда он и решился на все это – и женился, и прописал в хоромах своих пятикомнатных. Сгоряча, конечно, решился, от обиды на ее родню: раз, мол, такие вы сволочи, так нате вам. Раз метров квадратных своих пожалели, вот и обзавидуйтесь теперь – у Марии, жены моей, этих самых метров будет – хоть выбрасывай. Только вот фамилию свою взять не разрешил, так и жили дальше: он – Онецкий, она – Потапова. Такой он и был, Бориска, весь в этом. Царствие ему небесное, хороший был мужик. Только что ж ей теперь в этих метрах-то делать, блудить в них, что ли, как в лесу, целыми днями. Такая квартира огромная – и она одна в ней всего и прописанная.
Тяжко вздохнув, она медленно разомкнула набрякшие от слез веки. В комнате было уже совсем светло, как может быть светло туманным ноябрьским утром: тускло-серо да неприютно, какой уж там свет.
В тоскливую тишину квартиры вдруг ворвалась пронзительно-трескучая музыка дверного звонка – надо же, пришел кто-то. И про нее вдруг вспомнили – надо же. А она лежит тут, слезами подушку мочит и даже булочек утренних не напекла – вот стыдоба какая. Гости к ней, а у нее и булочек нет…